Источник текста:
Журнал “Подвиг”
№3 (март) 2020
Олег Щербатов (псевд. Валерия Гусева)
Русские Робинзоны
От автора
Попросту говоря, робинзонада есть довольно богатый литературный жанр, произведения которого повествуют о жизни человека чаще всего в полном одиночестве и, как правило, на необитаемом острове. О его драматической борьбе с отчаянием и одичанием. О силе духа и мужестве, о неустанных трудах ради пищи и одежды, крова и безопасности, ради всего насущного. В борьбе и единстве с природой.
Ныне этому жанру исполнилось 300 лет. Его создатель – великий английский писатель Даниель Дефо, автор бессмертного романа о приключениях Робинзона Крузо, моряка из Йорка.
За многие годы робинзонада обогатилась сотнями произведений – талантливых и бездарных, хороших и плохих, умных и глупых, интересных и скучных, полезных и пустых. А вот число подлинных робинзонов никому неизвестно – история их теряется в глубине веков. Англичане и американцы, немцы и французы, голландцы и шведы, итальянцы и испанцы, аборигены тропических стран становились невольными узниками необитаемых островов, непроходимых джунглей, безжизненной пустыни, пещерных лабиринтов – и порой делались героями книг и спектаклей, фильмов и мюзиклов. Если, конечно, оставались в живых и выбирались из своего заточения.
Но, к сожалению, о наших, русских робинзонах, написано и известно крайне мало и скудно. А ведь они заслуживают гораздо большего внимания, уважения и восхищения.
Робинзоны-иностранцы чаще всего оказываются, положим, после кораблекрушения на тропическом острове с благодатным климатом. Ласковое море, полное рыбы, черепах, лангустов, устриц и мидий. Изобилие фруктов и овощей – только не ленись протянуть руку. Жилье? Вполне достаточно легкого шалаша – бунгало из пальмовых листьев. Одежда? Хватит и пучка перьев в косматой голове. Райские острова!
А вот наши робинзоны жили (не выживали, а жили!) в ледяных краях, в условиях Севера, неизмеримо более тяжких, чем те, что выпадали робинзонам теплых стран.
Да они и в обычной жизни не были избалованы дарами природы. Все насущное для жизни добывалось постоянным и тяжким трудом, требующим сил и сноровки, мастерства и умения, навыков и опыта, накопленных поколениями знаний. Да зачастую и с большим риском. Добыть клыкастого моржа или белого медведя много опаснее и труднее, чем снять с пальмы кокосовый орех или банановую гроздь.
И долгая суровая зима труднее постоянного ласкового лета. Нужно теплое жилье, теплая одежда, неимоверное количество дров, надежное оружие, освещение в избушке, непростая утварь. Да мало ли что еще.
Тут добавим, что подлинные и литературные робинзоны нехудо «отоварились» с кораблей, разбитых морем и выброшенных на берег, а у наших зимовщиков на Груманте, о которых пойдет речь, не было ничего. Только что на себе да в карманах. И они смогли за шесть с лишним лет ледового плена не просто выжить и обзавестись всем необходимым, но и разбогатеть – трудом и отвагой, терпением и находчивостью, умением и дружбой…
Место действия – Шпицберген, архипелаг тысячи островов в Северном Ледовитом океане. По-нашему – Грумант. Его открыли в XV веке русские поморы. Ходили туда на зверовой и рыбный промысел.
Довольно мрачны его писания. «Покрыт ледниковыми полями. Ледяные берега. Полярная ночь – с октября до февраля. Вечная мерзлота».
Так и видится – безжизненная полярная пустыня. Льды на островах, льды вокруг них. Полное безмолвие и безнадежность.
На самом деле – не совсем так. Архипелаг довольно богат и жизнестоек. Карликовая березка, полярная ива, 150 видов цветковых растений, 200 видов мхов и лишайников. Северный олень, белый медведь, песец, бесчисленные стаи полярных птиц.
А в море-океане – треска и сельдь, палтус и камбала, пикша и зубатка. Гренландский тюлень, нерпа, морж, белуха, нарвал, косатка. И киты. Но наш рассказ не о том.
Наш рассказ о пяти мезенских поморах, что достойно прожили на Груманте без всякого припаса и снаряжения шесть полных лет и три месяца…
Англичанин Дефо сообщил нам историю баснословную, а наша история реальная и действительная.
Пьер Ле Руа. 1772 год
Славен город Мезень. Трудовой и мирный. Хорошее место себе выбрал, лучшее на всем Беломорье, по берегам Мезень-реки.
Мезень-река щедра, широка и полноводна. Глубоко и ровно дышит одним дыханием с морем – поднимается приливной водой аж на шесть, бывает саженей. Обильная рыбой, а по берегам – хорошим лесом, строевым и корабельным; богата дичью и зверем. Грибом и всякой лесной ягодой. Хорошо, щедро кормит добрых мезенцев.
Потому что они сродни друг другу: воины и труженики. Любо глядеть, как Мезень-река яростно ломает по весне зимний, сковавший ее лед, несет его сокрушенными глыбами в студеное Белое море. Как неукротимо бушует отголосками морских бурь.
Тоже и житель по ее берегам – новгородских корней, неустанный в трудах, неукротимый в гневе. Сам на рожон не лезет, но уж и его не замай.
Трудится Мезень-река, испокон веку несет в своих струях тяжело груженные добром и товаром лодьи и кочи, карбасы и кочмары, а то и новгородские соймы, в коих проточных садках плещется северная речная рыба, до которой охоча чуть ли не вся великая Русь.
Мезень-город – рукомеслый и торговый. Знатен плотниками, мастерами-корабелами, а пуще всего – рыбаками и зверобоями. Отсюда они уходили на трудный, долгий и опасный промысел аж на самый Грумант и еще дальше, в океан. Отсюда лодьями и обозами увозились в столицу, и в Москву, и в заморские страны ценные грузы и поделки – пушной товар, смола, копченая и соленая рыба, шкуры и кость морского и лесного зверя, соль, резная утварь.
Здешние плотники, строившие топором-звонариком храмы и избы, что стоят века и радуют своей красой не только хозяев, тесали всю домашнюю утварь тем же острожалым топориком, вплоть до забавных игрушек малым детям.
Потомки новгородцев – суровые и строгие, знавшие цену и работе, и слову. С глазами, навек впитавшими голубизну Ильмень-озера; с кудрями мягкостью льна и цветом ржаной соломы. Дружный был народ, открытый к добру и закрытый для черной зависти и обмана.
Потомки новгородских поселенцев и немногих уцелевших от царской расправы «соловецких сидельцев», они жили дружно, по заветам и обычаям предков. Решительные и непреклонные, они были равно и отважными мореходами и воинами, умелыми тружениками. Крепко держали в мозолистой руке и тяжелый меч, и плотницкий топор.
Так уж складывалось веками, что на русское Беломорье, на богатое море, на щедрые реки и леса алчно зарились вечно несытые шведы, норвежцы, и прочие «варяги с греками». Одни шли с мечом, другие – с хитрой торговлей. Но все получали достойный отпор. Все беломорское побережье и полярной ночью, и коротким летом бдительно оберегалось мощно построенными из обхватных бревен острогами и сторожевыми башнями – вежами, где неусыпные караульники могли дать отпор непрошеному гостю, либо послать гонцов на подмогу, если сила навалилась непомерная. Сражались, как работали, – рьяно, упорно, не щадя ни своих сил, ни чужих голов.
До сей поры, о которой ведется рассказ, нет-нет, да не упустит швед в открытом морском просторе одинокую лОдью, груженую лакомым товаром, что добыт излажен трудягой помором.
И в торговых делах мезенцы промашки не делали. Хваткий ум, сноровка, да и отвага – ходили ведь со своим товаром не только на Русь, но и в дальние заморские страны. Каждый купец – мореход отважный. Ходили далеко и опасно, «в полном грузу», туда и, с лихвой, обратно. Тем более, что корабелы мезенские, как и все поморы, славились постройкой надежных мореходных судов для дальнего плавания.
Самое ладное судно родом их XIII века (плавают их копии по Белому морю и по сей день), – лодья. Их строили тремя типами – морские, речные и заморские.
На заморских ходили в дальние плавания. Они были солидны и вместительны, несли три мачты с прямыми парусами; при длине в 25 метров принимали 20 тонн груза. Построены мудро, приспособлены для ледового плавания. Корпус такой лодьи имел нужную прочность и хорошо просчитанные обводы – при сжатии льдов, под напором ледяных полей судно не трещало и не разрушалось, а выдавливалось льдами на их поверхность. Немного, конечно, при этом заваливалось на борт, но оставалось невредимым, лишь слегка обдиралась обшивка о закраины льдин.
Кстати, для своего знаменитого плавания норвежец Фритьоф Нансен по типу наших лодей сконструировал и свой прославленный «Фрам».
И другое, среди многих достоинств – судно было бескилевое, что позволяло ему подходить вплотную к берегу и заходить в реки. К тому же – долговечно; обшивка лодьи крепилась не железными, а деревянными гвоздями. У иных сшивалась корневищами берез, прутьями или ремнями. Такой крепеж не страдал от воздействия морской воды и соленого воздуха. Не нагружал обшивку.
Были лодьи и помене «заморских», для ближнего и речного плавания по хозяйству. Словом, для всех случаев были суда: и торговать, и рыбачить, и на зверовую охоту – промышлять морского зайца – тюленя, косатку, нерпу. Корабелы и мореходы, все, почитай, владели грамотой, а купцы и два-три чужих языка не только понимали, но и бойко на них вели торговлю.
Добавим еще в похвалу нашим поморам – они первыми создавали руководства по плаванию в полярных морях. Надежно служили и нашим, и не нашим кормчим «Поморские лоции».
Хорошие были времена, хорошие их украшали люди. Суровые, честные, верные в любви, в дружбе, в общих делах. А не будь они такими – не славился бы наш Север своими достоинствами.
Утрой в самой первой своей поре. Непрогретое солнышком, что еще за Дальним лесом таится. Над рекой ленивыми космами бродит, колышется белый туман. Будто в раздумье – не то ползти на берег, поближе к людям, к теплым избам, не то раствориться в солнечных лучах, что вот-вот брызнут на воду, посеребрят живые струи.
Зашевелился Мезень-город, ровно медведь в берлоге по весне, тоже в раздумье: еще бы поспать, да заботы поспели, как блохи одолевают. Закурился город – дымки поднялись над избами: хозяйки с завтраком поспешают. К домашним уютным дымкам уже мешается угольная гарь с Кузнечной слободы, дышит горелой окалиной, горячим железом. Пошла работа: кто за топор взялся, кто за кузнечный молот, кто за безмен, кто за ухват-рогач, а кто и сети починять.
Ночная тишина, а за ней и предрассветная, покорно подались за реку, в несмелую еще птичью звень, спугнутые заливистым петушиным ором, заполошным кудахтаньем несушек. Особливо горланит на весь свет Пеструха тетки Кружевницы, будто снесла не простое яичко, а золотое – вся в хозяйку, что сделает на полушку, а трезвонит на целковый.
Догоняет тишину и первый перезвон в кузне коваля Силантия. Корабельная сторона уже разворошенным муравейником кипит: у них ныне праздник, заливка новой лодьи.
Корабелы издавна заняли взгорочек по правому берегу, поближе к реке. Весь он покрыт многолетней щепой, навеки пропитался смолистым лесным духом. На самом взгорке – церквушка вроде часовенки – Никола-на-Бугре, которой уже столько лет, что никому не ведомо – сколько. Чуть ниже – амбары и навесы, где сушится распиленный корабельный лес – отдельно сосна, отдельно ель, отдельно дубовые заготовки под штевни, отдельно длинные ровные хлысты для будущих мачт – они растянуты на тесинах, зажаты клиньями, чтобы не потеряли своей прямизны при долгой сушке.
Еще ниже по склону бугра – на стапелях и подпорках – суда, что еще в работе. Голые крутобокие ребра-шпангоуты, изящные продольные связи, гордо задранные дубовые штевни. Иные из судов уже пошли под обшивку, обретают свою форму по замыслу корабельного мастера.
Возле готовой лодьи, оглядывая ее выпуклые бока, похаживает сам мастер, главный строитель на все мезенские земли – Дедка Савоня. Поглаживает ладонью обшивку, порой и щекой к ней прильнет, ощущая холодок и гладкость строганой вчистую доски, лесной ее запах: аж в глазах пощипывает. Неровно сердце у старика стучит – и с гордой радостью, и с тихой печалью. Хороша лодья вышла из-под его руки, да, по всему, последняя по годам и по силушке. Но и добрая мысль покоит душу – не станет Дедки Савони, а лодья много лет еще послужит поморянам. Ежели, конечно, будет у нее добрый кормчий, да пощадит суровое Студеное море…
Дедка Савоня росточком невелик, в плечах неширок, но жив и проворен, на любое дело спор. И, хотя годков набрал немало, дедом его никто не зовет – Дедка и Дедка.
Савоня – второе лицо в Мезени после знатного купца и промышленника Окладникова. Не по зажитку, а по умелости на все руки. Рубил избы, похожие на терема, и терема, на дворцы похожие. Водил суда в даль морей. Знал и кузнечное, и гончарное, и печное дело. А главное его умельство – строил корабли, которым не было равных на все Поморье, а может, и нигде более. Его суда были прочны и надежны, послушны и красивы. Разумная соразмерность корпуса радовала глаз, не вступала в раздор с волной. Каждое судно из-под рук и топора Савони ладно шло под парусом, улавливая легкий ветерок и не страшась шторма, легко и ровно скользило под веслами, словно стрела из лука.
Надежный человек Савоня. Нынче у него праздник души и сердца – заливка лодьи, что пойдет днями на далекий Грумант, на большой промысел.
Солнышко еще невысоко в небо взобралось, а уж город муравейником кипел. Летний день хоть и долог, да много успеть в нем надо. Впереди большая трудовая пора до самой осени хмари; надо успеть к неласково зимушке – чтоб и тепло, и сытно ее пережить.
Вот и в добром доме Алешки Химкова все уж на ногах. У каждого свое дело, да заделье.
Химков – знатные кормщик, Савони выученик, тоже прямого новгородского семени – твердая рука, строгость и неторопливость даже в трудную минуту. Рассудителен, смел и осторожен, ровно ему не тридцать, а вдвое больше годков. Желающих к его ватаге пристать – хоть веслом отбивайся. Знали: тяжелой лодьей домой вернутся, и в добром здравии.
Семья Химкова, в поморских понятиях, не шибко велика. Старики-родители еще молоды, жена, под стать Алексею, сероглазая северная красавица, две дочки-погодки Устя и Настя, да племяш Ивашка, на пятнадцатом году отрок, сирота.
К слову сказать, сироты часто в Поморье случаются. Морской промысел – опасен, море студеное – сурово. И не всякий раз, уйдя в море, возвращалось домой промысловое судно. А на нем уходили порой до двух дюжин семейных мужиков. И все они, как правило, отцы, да не по одному дитяте.
Однако сироты в Мезени не оставались покинутыми. Семьи большие, родней считается умели, «лишний рот на не горе». Приемышей растили, от своих кровных не отделяя, в скупой ласке, в разумной строгости. Приучали к рукомеслу, в выборе его не неволили: пускай сам решит – ему с ним жить.
Дружно Химковый жили, Ивашка хорошо в семью пришелся; всем по нраву, и ему вольно, как прежде жилось у отца-матери. Всем сердцем к дядьке прикипел, особливо старался обучиться его главному делу – водить лодьи по студеным морям. Стать таким же умелым и отважным кормщиком…
Готовится Химков к морю – сильно важная работа, мелочей в ней нет. Пойдут поморяне на зверовой промысел не на месяц и не на два. Тут с одной справой замаешься – много в лодью не возьмешь, а и без малого трудно придется.
Вдумчиво Алексей собирается. И помощники ту же – дочки да племяш. Алексей и глазом не моргнет, а уже нужное под рукой или за нужным бегом отправляются.
Особливо Ивашка старается – таит свою месту, что в этот покрут Химков возьмет его с собой.
Сборами озабочен и добрый охотник Степан шарапов. Кряжистый, с медвежьей ухваткой и поступью; в лесу или на берегу он гибок, ловок и бесшумен, как матерая рысь. Один на один рогатиной или ножом берет Бурого хозяина. Да и Белому не уступит дороги.
В подклете перебирает охотничий припас. Проверяет ружье, запасает заряды – пули, свинец, порох черный и мелкий, затравочный; осматривает придирчиво и отбирает кремни для ружейного замка. Взвешивает на руке древок рогатины, тяжелые дубинки для битья зверя на льду. Правит на камешке засапожный нож – такой любому мезенскому охотнику на зависть. Особой закалки клинок, длиной мало не в аршин, а в обухе – в палец.
Снаряжение перебрав, Степан в кузню отправляется. Кузнечных дел мастер Савелий обещался ему к сегодня отковать насадку – рожон на рогатину. Да надо еще и на заливку поспеть.
Корабельная сторона уже шумит, народ собирается.
Федор Веригин – мужик добродушный, дружелюбный, но со слабостью: от первой чарки делается дерзок, во хмелю – буен. После горячо кается, искренне клянется, бьет себя в грудь широкой ладонью, сокрушенно крутит лохматой похмельной головой.
Порой уходит Федор на берег реки, усаживается плотно вали от людей и надолго задумывается. Глядит на Дальний лес, на ранний месяц над ним, следит глазами полет чайки. Тяжко вздыхает и окунает порой буйну голову в ладони.
Нелегка была его жизнь. И одинока. К тридцати годам не выбрал Федор себе дела по сердцу и по рукам. Брался и за пятое, и за десятое. Ленив не был, но и желания довести дело до конца, овладеть достойно мастерством не находил в себе. Покорно носил славу нерадивого.
Нелегка была его жизнь. Одна в ней отрада – друг с самого мальства Алешка Химков.
Нынче Федору Веригину тоже с раннего утра похмельные думки покоя не дают. Забрел с вечера, по обычаю, на крутой берег реки Мезени да и просидел всю ночь. Вздыхая, смахивая рукавом пьяную слезу, заплутавшую в нечесаной сорной бороде. Глядит на лес, где ухает сова и покряхтывает в глубоком дупле сонный Леший. Так и тянет его к ним, в дремучую чащобу, укрыться от своей неладной доли.
А ведь добрый человек. Всегда был веселого нрава, затейный. С особым талантом. Иной человек поет – заслушаешься, пляшет – заглядишься, а Федор, не разжимая губ, что хочешь, звуками изображал. Птичкой засвистит, задорно петухом прокричит, коровой мыкнет, пилой завизжит в сыром дереве и любого мезенца голосом передразнит. И по-волчьи взвоет – аж оторопь берет с мурашками, а уж собачий лай с визгом… Как-то ночью под окнами Саввы Лукича Окладникова такой перебрех устроил, аж сам купец с дубинкой, в исподнем, разогнать сварную стаю выбежал.
Озорная забава – в отместку за то, что Лукич запретил ему в долг вино отпускать. Забава… а ведь уже и годы набрал и сединой кой-где побился, а неприкаянный. Свой двор запустил, у доброй теки Кружевницы столуется и ночует. За стол и кров грядку вскопает, дров наколет, воды принесет.
Неприкаянный… третьего дня просил Алешку Химкова замолвить за него слово – взять его на Грумант.
– В тягость не буду, Алешка. А вина там, хоть душу заложи, не получишь
Алексей обещал. Душа за Федора болела…
Спустился Федор к реке, умылся, пятерне расчесал голову и бороду – в городе, на Корабельной стороне, уже веселый шум и звон – нынче заливка Савониной лодьи, что на Грумант днями пойдет – показаться надо да угощенье не пропустить.
Заливка
Закладка новой лодьи начало свое имеет от заготовки материала. Как бы силен и умел ни был строитель, из худого леса добра судна не сладит.
Лес для лодьи Савоня самолично выбирал с молитвой. Загодя метил прямую звонкую конду – смолистую, мелкослойную, несучковатую сосну, стоящую в не сырых и не в сухих местах. Лучше всего в черничном бору. С таким же тщанием выбирал Дедка и ели. Срубив дерева, сплавляли в город, распиливали на доски и сушили долгое время не на солнце – под навесом, на ветерке, сложив «колодцем» с продухами.
Перед закладкой лодьи мастер «очищался» от всякой скверны. Не пил вина, постился, парился в баньке, обряжался в чистую рубаху, молился: «Царю Небесный, Утешителю, Душе истины, Иже везде сый и вся исполняяй, Сокровище благих и жизни Подателю, прииде и вселися в ны и очисти ны от всякия скверны, и спаси, Блаже, души нашя».
И, как правило, отец Макарий совершал молебен, окропляя святой водой выставленный на стапеле киль. Дедка обычно стоял поодаль, поближе к реке, и ветерок с нее теребил поседевшую бородку, доносил трепетные слова, призывающие помощи «Духа Святага на всяко дело добро, ко славе Божию начинаемое».
«Ну, с Богом начинай, а с руками кончай!» – топор, острее заморской бритвы, долото и перка, скобель, отвес да шнур. И руки – точные, умелые, неустанные. У поморских плотников главное правило: «Рубить церковь высотою, как мера и красота скажут». То же и у корабелов – что сообразно, то и красиво. Вот и выходит судно надежное и послушное, радующее глаз и веселящее сердце.
Под парусом ходко и послушно идет при любом ветре. От рывка одной пары весел лодья легко и неудержимо скользит на десятки сажен, на на пядь от прямого хода не отклоняясь. А уж если вся ватага за весла сядет, пойдет судно и встречь волне и ветру.
Готовое судно (без палубы и мачт) стоит на берегу, ожидая заливки. Заливка новой лодьи в Мезени – общий веселый праздник, ее всегда совершают всем миром, «на помочах».
Помочи – добрый и мудрый новгородский обычай, не забытый в Поморье – общая работа на одного человека или на одну семью, без оплаты помощникам, а лишь за угощенье, какое кто осилит. Помочи – общий праздник, радостный день, когда каждый участник чувствует себя в доброй и дружной семье. И помнит: сегодня я тебе помогу, а завтра ты мне подсобишь. Бывало, даже девки, подружки невесты, собирались вечерком приданым ее обшивать. С песнями, с пляской, с пирогами.
Заливка лодьи – то штуковина не простая –то ли освящение нового судна, то ли проверка его на качество, то ли давний обычай, истоки которого – в туманной дали многих прошлых лет. Что ж, в иных странах при спуске корабля на воду жертвы морским богам приносят живыми людьми либо кровью животного, либо бутылкой пенистого вина в борт, а у поморов иной обычай.
Стоит на суше, при береге лодья, красуется крутыми бортами, ладной кормой, дубовым штевнем, свежим дерево, от которого дух смолистый голову кружит. Вот тут без помочей никак не обойтись. Всем миром таскают, с реки ли, с моря ведрами воду и щедро лодью заливают. А строитель и будущий кормчий со всем вниманием следят – нет ли где течи наружу. Так ее легче обнаружить и, еще надежнее, устранить. Только где струйка засеребрится, тут же это место туго забивают либо чопом, либо мхом, либо паклей и заливают кипящей смолой. Так что, когда лодья в воду сходит, она, вроде заморской бутыли, непроницаема.
После сколько-то ден она для верности стоит полная водой. Доски обшивки набухают, еще плотнее сжимаются швы. Такая лодья ничего не боится – ни крутой волны, ни прибрежного камня. Ни груза рыбы или шкуры морского зверя. Сто лет, а то и боле, будет исправно морскую службу нести, не одна ватага на ее палубе сменится.
В заливке – и практический смысл, и верная примета: вдовль лодья еще на берегу напьется соленой водички и боле принимать ее не станет, не буде черпать ни через борт, ни в пробоину. Поверье.
В других краях Поморья – заливка иная. Судно кладется вверх днищем, рядом кипит в котлах смола. Черпаками на длинной ручке, с носиком заливают ею швы по всему днищу. Другой мастер тут же, пока не застыла, идет со скребком – лишнее снимает, а потом и шершавой губкой пройдется. Оно, конечно, есть в том смысл и польза, но в заливке водой их поболе будет. Обычай соблюден – мастеру спокойней.
…Тем временем народ собрался, ждет-пождет приливной воды в реке: так и черпать ее сподручнее и солона она будет не хуже морской.
К бортам лодьи прислонили сходни. Жители Мезени с шумом, смехом, с песнями выстраиваются в три, четыре, в пять рядов – и стар, и млад, и девки, и парни. В ином ряду – и седые бороды, и крепкие старухи. А уж в лодье заливщики ждут.
– Ну, почнем! С Богом!
Крайний, у реки, зачерпывает полное ведро и передает соседу, тот далее, до самых сходней. Там уж подхватывают заливщики и с приговорками выплескивают в лодью.
Заливщики, по обычаю – будущая ватага, что первой выйдет на этой лодье в Студеное море. Тут и два кормщика – Химков и Гиреев, старший охотник Шарапов и еще душ с дюжину поморян-ватажников.
Пошла работа! Бегут из рук в руки ведра, плещет вода в объемистое нутро судна; даже совсем уж малые поспешают – кто с ковшиком, кто с баклажкой. В ином ряду уже кто-то протяжно запевает, в другом согласно подхватывают. А в сторонке, возле церкви, сноровистые бабенки щедро накрывают заранее выставленные столы, готовят угощенье. Веселая работа! Всем в радость!
Хороша заливка удалась, ровно в честь мастерства старого корабела. Ни капли воды наружу не просочилось. Лишь в одном месте туго брызнула струя в палец толщиной – по недогляду сучок в доске оказался, да и выпал. Дедка тут же забил дырочку деревянной пробкой, долотцем лишнее заподлицо снял, ладонью пригладил – проверил, вчистую ли вышло.
Тут и Савва Окладников подошел, чарку вина принял, лодью оглядел, похвалил мастера. Еще на одно судно Лукич богаче стал.
Покрут
Савва Лукич Окладников, крепкий промышленник и твердый, неуступчивый в делах купец, первое лицо в Мезени, намеревался нынче снарядить покрут – лов артелью – на Грумант, на Большой Бурун – на всякого морского зверя всяку морску рыбу тремя ватагами – артелями. Два больших карбаса с покрученниками третьего дня уже ушли, днями черед и третьему судну – просторной и крепкой лодье, построенной руками Дедки Савони, стойкого мезенского корабела и кормщика.
На эту лодью Окладников самолично отобрал охотников и поставил старшим на покрут того же Дедку. Ближним своим людям и приказчикам-молодцам коротко возразил:
– Можа, годами и ветхий, да душой молод. Умом и знанием горазд.
– Вестимо, – тут же несогласные закивали и бородами затрясли. – Знатный поморянин. На Грумант уж с полвека ходит. Ладно решил, Савва Лукич.
Савва Лукич и сам знал, что ладно. Уверен был, что Савоня с лихвой вернется. И все, что добудет, на постройку первого в Мезени каменного храма пойдет. Такая была заветная задумка у Окладникова, любит вперекор времени вперед смотреть. Оттого, видать, и богат сверх меры.
По случаю собрались покрученники в избе Окладникова, в верхней горнице. Красная изба у Саввы Лукича. И жилье, и все хозяйственные службы под одну двойную кровлю собраны. Чтобы лютой зимой, в любую непогодь безбедно жить-поживать и все дела справлять по хозяйству в тепле и сухости.
Сложена на славу – добротно и красиво, из отборного леса, украшена резьбой невесомой, с висящатым крыльцом на выпусках, с круговым гульбищем по второму ярусу. Гульбище то не для гулянок, оно крайне нужное в Поморье – для удобства закрывать окна ставнями: зимой от стужи, летом – от назойливого света белых ночей.
Красна изба… пройдешь мимо – не раз оглянешься. А еще говорят вполголоса: «Изба-то у него деревянная, да сердце железное»…
Расселись покрутчики за большим столом по скамьям с подзорами, за щедрым угощеньем. На лавках, подволь стен – приказчики и ближние люди перешептываются.
Во главе стола – сам Окладников. Кряжистый и осанистый, не годами, а налитой силой. Борода с редкой сединой коротко стрижена, из-под нависших бровей – выцветающая синева острых и умных глаз. Говор рокотливый, уверенный, всегда в напоре.
В свое время и сам Окладников ходи на дальний морской промысел, бил зверя, тягал тяжкие уловом сети и, кормщиком, лодьи правил. Ума и силы характера не занимать, да вед без них в Поморье делать нечего. Ни купцу, ни плотнику.
По праву руку от него – худенький, проворный в слове и в деле, никак не стареющий Дедка Савоня. При общем согласии – старшой поркута. Норов моря знал пуще своей избы – и в слепой шквал и в беззвездную ночь нужным путем без опаски лодью вел. А натурой, душой крепок пуще столетней ели. Оно и понятно каждому – крепких новгородских корней, да из «соловецких сидельцев». А там народ куда как стоек и крепок выходил. И в вере, и в верности.
«Соловецкое сиденье», напомним, староверы подняли, отказавшись принять «новоисправленные богослужебные книги»; обосновались в монастыре. Государь Алексей Михайлович шибко осерчал, повелел, осадить монастырь. Наказать противников и строптивых, для примера прочим.
Да не сразу управились. Потекли в монастырь несогласные люди – больше всего беглые донские казаки, да из остатков войска Стеньки Разина. Изгнали вон монахов, а тех, кто остался, принудили «за великого государя богомолья отставить». Укрепили монастырь, превратили в крепость, выдерживали стрелецкую осаду аж восемь лет.
Однако в осень восьмого года явился из монастыря к царскому воеводе Мещеринову монах-предатель Феоктист и указал тайный ход за неприступные стены.
Хорошо подготовился воевода, не спешил ворваться в монастырь, обдумал так, прикинул эдак и под темное январское утро снарядил небольшой стрелецкий отряд. Где пригнувшись, где ползком, не гремя пищалями, не бряцая саблями, не топоча сапогами, не кашляя и не сморкаясь, пробрались стрельцы в монастырь. Тех, кто на страже стоял, без шума, прикладами и саблями уложили, распахнули ворота, куда и хлынули большими силами молодцы воеводы. Без труда побили защитников, порушили оборону – она ведь наружу была нацелена, а не внутрь. Да, порой предательство осиливает мужество, оно ведь не снаружи пакостит, а снутри.
В жестокой расправе погибли почти все сидельцы, а кто уцелел, были повешены, в назидание. Осиротевший Савоня в малом числе уцелевших оказался, сумел бежать. Шел ему тогда десятый годок, но парнишка, хоть и напуган был, смелым остался. Где по льду, где бережком, с ночевками в зимнем лесу, гонимый страхом, холодом и голодом, добрался до Мезени. Приютила его Авдотья, девка-сирота с Корабельной стороны. Мальчонка крепок был душой, окреп и телом. Пытлив и не ленив, стал к делу присматриваться. Корабелам он приглянулся – смышлен и ловок, начал посильно помогать. Вымачивал вицы для обшивки лодей, подавал инструмент, убирал мешавшую щепу – ни от какой работы н бегал, всякую исполнял с охотой и ловкостью. И корабельное дело шибко полюбил. С одной из первых лодий отправился на промысел, набил веслом мозолей на всю будущую трудовую жизнь. И все старался постичь – где своим умом дошел, где от добрых людей – столяров, плотников, зверобоев и кормчих – перенял.
С Авдотьей жил в согласии и в понимании, душа в душу – оба сироты, оба друг в дружке опору нашли. И немудрено, что поженились, хотя годами Авдотья его постарше была.
Прошли годы – заматерел Савоня временем и уменьем, и не стало ему равных ни на верфи, ни в море. А по знаниям, уму и отваге был удачлив. Окладников его всегда по праву руку держал, на равных с ним решал, куда и каким ветром и временем суда на промысел направить, где и какой лес лучше взять для новых лодей, кого в очередную ватагу набрать, какие доли кому назначить.
По леву руку от Окладникова – Алешка Химков. Рядом с ним второй кормщик Антип Гиреев. Напротив – братья-близнецы Фома и Ерема Лыковы, упорные в работе и в гульбе. Грудились за столом охотники, налегали плечом друг на дружку, чтобы лучше слышать Окладникова и Савоню.
Всего дюжина душ – смелые и умелые. Кряжистые, неповоротливые за столом, но проворные в море; расселись кому где пришлось, слушали со вниманием, свое слово, коли надо, без смущения вставляли.
Обговорили многое, почитай, все, что нужно. Прикинули, кому в какую долю добытого входить.
Медвежья доля, конечно – Окладникова, без споров. Если покрученники только жизнями своими рисковали, то Савва Лукич многим имуществом. Все снаряжение и провиант от него, да и лодья строена на его деньги.
Большие доли – старшому и кормчему – от них зависит будет ватаге прибыток или убыль. А остальным – по добыче судя, по труду, вложенному в общее дело.
– Ну, будет, – шлепнул Окладников ладонью по столешнице. – Остальное на скорой ноге обговорим. Загружаться пора.
– Постой, Савва Лукич, – поднялся над столом Химков. – Хочу взять в лодью Федора Веригина.
Окладников сдвинул брови:
– Это который Веригин? Что по-собачьи горазд? Пьяница и бездельник? Ты, Лексей, на себя не похож – не подумавши говоришь.
– Я обскажу – ты выслушай, а там и решай, твое слово – остатнее. Пьет вино Федьша, верно. С того и пропадает. А что бездельник, так нет того. Славу худую заслужил, и нет ему с того веры, что будет справно работать.
Ватажники – вперегляд, «сидельцы» по лавкам недовольно заворочались и заворчали. Но Химков того во внимание не взял.
– Другое дело – в долгах он завис по всей Мезени, да и тебе, Лукич, немало должен. Ты свой интерес не забывай, – хитро ввернул Химков.
А Окладников кивнул с усмешкой.
– А как ему оправдаться, коли трудом не огружен? Вот у него по жизни и круг неразрывный завершился. Вот и ходит по тому кругу с чаркой. Не помочь ему – совсем пропадет.
Окладников туго молчал. Зато Савоня поспешил:
– Оно, Лукич, может, и ладом выйти. Пущая с нами идет. Лишний рот нам не горе, линие руки не в помеху. Опять же – вина ему негде будет взять, так и отвыкнет по-малу.
Но тут , невпопад, Фома и Ерема загудели:
– Ты, Савоня, жалей, да с умом. Бедокур Федька. Рыхлый мужик, стержня в нем нет. Сырой да мешкотный.
– Задью наперед живет Федька, сперва утрется, а посля выпьет.
– И на руку тяжел, – усмехнулся Савоня. – Подовчера, Фома, не он ли, не мешкая, тебя припечатал? Ну-тко, глянь на меня левым глазом. То-то. – Переждал громовой хохот, – охаять человека ни ума, ни сердца не надо.
– Ишь, насели! Ровно чайки на снулую треску. – Окладников широко, крепкозубо улыбнулся. – Ну, быть по сему. Под твою поруку, Алешка. Савва Лукич огляделся: – А где сам-то? Веригин где?
– На крыльце сидит, – подсказал кто-то. Ожидается.
– Ну-ка, покличьте его.
Федор, прислонясь широкой спиной к стене, в распахнутой до пупа драной шубейке, в расшлепанных лаптях, сладко подремывал под ласковым весенним солнышком.
Приказчик толкнул его в бок:
– Вставай, Федор. Кличут тебя. Да шапку-то сдерни.
Федор почесал кончик носа – добрая примета, смиренно вошел в горницу, перекрестился на образа, вздохнул.
– Что скажешь, Веригин, – тая усмешку, спросил Окладников, – какое твое желание?
– Похмелиться бы, – чистосердечно признался.
Громыхнуло по горнице хохотом. Даже побитый Федором Фома ухмыльнулся.
– Поднесите ему, – кивнул Окладников.
Федор со вкусом выпил стаканчик, провел рукавом по губам, закусил пряником:
– Сбылось, однако.
– Что еще скажешь?
– Благодарствуйте за угощенье. – Федор снова поклонился, переступил с ноги на ногу.
– Вот Алешка за тебя слово сказал. Не подведешь? Пить не станешь?
– А что там пить-то? – простодушно отмахнулся Федор. – одна вода, да и та соленая.
Снова ватажники от смеха не удержались.
– То-то. – Окладников смахнул со щеки веселую слезу. – ну, ступай, собирайся.
– Мне что собирать? Все мое на мне. – И Федор вышел.
– Благодарствуй, Лукич. – Химков с достоинством, но мало что не в пояс поклонился – «от бел-лица до сырой земли». – Федор ведь с мальства близкий друг. Как не выручить!
И то, не бросать же человека в беде, хоть и сам он в нее опрокинулся.
Савва Лукич грузно поднялся:
– Ну, коли так, пошли, покрученники в закрома, справу набирать.
– Еще слово, Лукич, – не смутившись, снова заговорил Химков. Ровней себя с Окладниковым, конечное дело, не ставил, но и свою цену знал. – Дозволь мне и племяша Ивашку взять. Пусть обвыкается в нашем промысле. К морскому делу уже обвык, за мужика загребает.
– А кой ему годик?
– Пятнадцатый пошел.
– Да не мал ли?
Тут с обоих концов стола дружно посыпалось:
– Хоша и отрок, а дюжой.
– Справный парнишка. И сметливый.
– И ноги скоры, и руки споры.
– Ив грамоте гож.
Степан Шарапов со смешком возразил:
– А то нам в ей на Груманте большая нужда будет.
– Не сомневайся, Савва Лукич, – завершил Савоня. – Неча нам спо заводить. Я по двенадцатому году в море пошел. Да в том же годе на Груманте зимовал. И до се жив, здоровьем не обижен. – Перекрестился.
Большой силы товара у Окладникова нажито. И товар все добрый. На покрут не скуп Савва Лукич, щедрой рукой припасом оделяет. Иной промышленник, сбывая от скуки залежалое, после сетует, сокрушается малой добычей и прибытком невеликим, вину в том кладя на ватажников.
Совсем не то у Окладникова: с добром собрался – втрое с добром и возвратился.
В большом амбаре-клети, в первом ярусе – сусеки в ряд, из чистого дерева. В них, насыпью, зерно отборное, мука да крупы. По полкам – соль в берестяных тесах, чтоб не сырела. В боках, в ушатах и в кадках – рыбы несметно – соленого и копченого вида. И всего прочего, что глаз и брюхо радует. В двери заботливо лаз для кошек оставлен. И потому припасы все крупяные чистые, не следа мышиного сора, ни запаха.
Стали по записям отбирать, по мешкам и бочонками укладывать. Молодцы Окладникова свой счет всему забранному вели и тут же бочки выкатывали вон, мешки и кули тащили следом. Спуская по взвозу к телегам. А там уж работники их загружали толково, в нужном порядке.
Пошли по второму ярусу. Здесь стопами лежали и по стенам висели шкуры и шкурки, кожи и мотки суровой пряжи. По полу и полкам сундуки, по стенам на тычках – одежда зимняя и летняя, для любой непогоды, сапоги тюленьей кожи, шапки, запятая, рукавицы, хомуты и упряжь.
А подале, в самую глубь – самая заветная для поморянина. Свернутые в кули сети, силки и капканы, рогатины, березовые трехаршинные комлевые дубинки для битья зверя, смазанные салом ружья русских и английских мастеров, тяжелые и малые ножи. Порох всякого вида, пули в мешочках и коробах, свинец тусклыми пластинами для литья пуль…
У ватажников дух захватило.
Окладников не скупился, щедрой рукой отсыпал все, что нужно, и с доброго припаса, хорошо зная, что из этого успех всего покрута зависим. Да и понимая: что ни запросят покрученники, сторицей вернется добычей. Ежели, конечно, сами в море не останутся.
«Покрут у Саввы крут!»
В море
Все выше взбиралось, набирая жар, солнце. С моря накатывала тугая пологая морская волна. Мерно покачивала, толкала лодью в крутой бок – и та глухо постукивала в осклизлые зазеленевшие сваи. Детскими игрушками-корабликами колыхалась в прибрежной пене свежая щепа. Обманываясь, падала на нее жадная чайка, приняв за снулую рыбешку.
Лодья все грузнее садилась в мутную подле берега воду. Хоронила в трюмах припас на долгое плавание.
Алексей шагнул на палубу, сбросил с плеча куль с мукой.
– Что, Дедка Савоня, скажешь, – с отливом отойдем или как?
Дедка в который раз за день расправил бородку, оглядел даль, облака, прикинул. Он море всем, годами просоленным нутром, чуял. Загодя знал: под какой волной злой камень таится, от какого малого облачка большой беды нужно ждать, какой ветер добер, какому встреч идти, а от которого бежать надобно. Не спешил с ответом.
– А вот еще поглядим, каков нам ветер будет. Парусом-то шибче побежим. А веслами намахаемся еще. Долог путь на Грумант
– И то! – Алексей присел, набил трубку. Племяш Ивашка из печурки, что в корме под палубой попыхивала дымком, достал ему уголек. – А может и чайку еще напьемся.
– В самый раз! – Мальчишка сиял от того, что своего добился. – У меня и пирог с треской греется – тетка Кружевница от доброты своей в дорогу испекла.
Тетку Кружевницу по имени никто не помнил – только по прозванию. Шустрая и непоседливая, цельными днями по избам добрых людей славит, сплетни кружевами плетет. А что до дела, до хозяйства – так все на скорую руку. Начало есть, а до конца все недосуг довести. За одно возьмется – бросит, за другое хватается, а там и третье поспевает. Так до вечерней зорьки весь день у нее даром уходит. Но незлобива была, даже в сплетню худого не вплетала.
Ивашка нырнул под кормовую палубу, вынес на деревянном кружке пирог с треской. Всем был хорош пирог, только снаружи подгорел, а внутри рыба так сырой и осталась.
Федор Веригин, посмеиваясь, уже прилаживался к пирогу:
– От доброты, сказываешь, одарила? Вот так-то она меня по прошлому году на грибную лапшу по доброте зазвала. – Он отхватил немалый ломоть, обнюхал его чисто по-собачьи и в сомнении вернул на кружок. – А лапша-то у ней не грибная, а скрозь мясная получилась.
Придумал байку Федор, нет ли, а такое с теткой вполне могло быть. По грибы ведь – тоже бегом, хвать-похвать все подряд. И ногой сбитый возьмет, и червем тронутый. Добро еще, коли поганок в корзину не набросает.
– С мальства такая, припомнил Савоня. – «Ну, я побегла!» Все прыг да прыг, ровно синичка, а куды побегла – и самой невдомек, по дороге додумает. Но добра, последнее отдаст.
– А чего ей отдавать-то? – проворчал Федор, огорчившись пирогом. – У ней добра-то – один рогач, да и тот поломатый. – Не добавил только, что тот ухват о его спину был обломан, когда спьяну не в дверь, а в окно норовил попасть.
Дедка Савоня потянул носом, покрутил головой, подставляя ветру то одну впалую щеку, крытую редким сизым волосом, то другую. Решил: подошло время чалки сбросить.
Тем временем на берегу народ уже собрался – проводить, доброе попутное слово сказать. Сколько бы ни уходили в море охотники – всегда событие не только для близких, для всего города.
Провожатых – не счесть. Объятия, смех и слезы. Пожелания доброго ветра, хорошей добычи и возвращения в благополучии. Хозяйки, хоть и загодя все было собрано и отдано, так и норовят еще узелок всучить, с пирожком ли, с орехами, с чем-то еще, впопыхах забытым. Каждого покрученника окружали домашние, друзья, соседи. Шум на причале стоял, как на ярмарке. И толпились так же густо.
Алешку Химкова молчаливо провожала жена; Ивашку – Устя с Настей. . они, смеясь, держали его за руки и что-то наказывали. Савоню ругала Авдотьюшка неугомоном и промокала морщины на щеках уголками платка.
Федора Веригина никто не провожал. Да он и не особо этим печалился. И тем был счастлив, что его а в покрут взяли. Забрался в лодью и примерял сапоги, что отпустил ему в долг Окладников. Сапоги были впору. Полюбовался на них Федор, а лапти свои худые пустил в реку поплавать. Запахнул потуже кафтанишко да, подтянув порты, изловчился было что-ничто перекусить, а тут в толпе на пристани появилась, расталкивая всех, кто по пути оказался, заполошная тетка Кружевница. Неся в охапке что-то большое и лохматое. Шуба! Огромная, незнамо с какого зверя снятая, оставленная когда-то у Кружевницы приезжим купцом-молодцом.
– Федя! Уж я все глаза расплакала! Куда ж ты, голым и босым!
Федор, опрокинувшись на спину, задрал ноги, показывая новые сапоги.
– где украл-то?
– Там, где ты шубу скрала. Давай ее сюды! За морями на вино сменяю.
На пристань пришел отец Макарий: «Да благославит вас Господь на пути вашем».
Важно ступая, вышел Окладников. Размашисто осенил крестом снаряженную лодью и весь ее экипаж на палубе. Поклонился в пояс.
– Помните, поморяне-ватажники-покрученники: где лодья не рыщет, а у якоря будет. С лихвой вам вернуться!
Тихо стало на берегу. Только чаек крик да легкий плеск речной воды в борт лодьи. «Ладно бы с лихвой, – каждому подумалось, – еще бы с головой».
Отдали было чалки, а тут еще один провожальщик толпу разметал и на лодью маханул – Кудряш, молоденький Ивашкин пес.
Бросился хозяину на грудь, заскулили укорчиво: «Как же ты без меня?». Насилу его Устя с Настей оттащили.
С этим псом особая история приключилась. Прошлой весной половодье состоялось бурное, зима много снега накопила, а весна много тепла в короткий срок дала. Затаяло, зажурчало, забурлило.
Мезенцы любили половодье глядеть, силу реки ощутить и вешних вод приток со всех земель. Бегут ломаные льдины по бурной воде, сталкиваются, сходятся и расходятся, крутятся и на дыбки встают. И всегда что-то интересное вынесут. Вот тянется, кружит не спеша большая льдина. Сохранилась на ней тропка к полынье, и сама полынья виднеется. А возле нее – корыто со стираным бельишком. Не поспела хозяйка его прополоскать, видать, сама еле успела до берега добраться.
А то плывут целые резные ворота – с какого двора их смыло? Лодка на льдине – не убрал в свое время нерадивый рыбак. На иной льдине елочки рядками натыканы – переправа зимняя от села к селу обозначалась. Так и уплыла по весне.
И вдруг как-то видят мезенцы – мечется по льдине малый щенок, скулит жалобно и взлаивает безнадежно. Подбежит к краешку льдины, глянет в бурлящую мутную воду, тявкнет – и обратно к середке.
Не успели мужики перевернуть ближнюю лодку, поставить ее на киль, не успел кто-то бежать за багром и веслами, как Ивашка, племяш Химкова, с берега – на льдину, со льдины – на другую, добрался до щенка, схватил в охапку и тем же манером вернулся с реки на берег.
Обругали отрока, конечно, с облегчением, а песик с того дня ни на шаг от Ивашки. И понимал его не то что с полуслова, а с одного взгляда, с одной мысли…
Отошла лодья, сперва под веслами, замахали шапками и платками. Кудряш сел и завыл с тоскою.
– Ох, не к дору, мать честна, -проворчал Федор, накидывая на плечи шубу. – Хужей приметы не бывает.
У Федора на все своя примета была. Глаз чешется – к радости. Ухо зимой – к оттепели, а коли два уха враз летом – к дождю и ветру. Щеки горят – жди гостей. Но чаще всего, понятно, кончик носа чесался.
Шли ровно. Ветер туго набил паруса, накренил лодью на левый борт. Волна, зеленая с белым, бежала мерная, пологая и плавная, обгоняла, шуршала гребешками и скребла порой по бортам льдистыми обломками, убегала вдаль, к океану.
– Славно идем, – Дедка Савоня, кряхтя, переместился, приник спиной к мачте. Над его седой головой мерно покачивался образок – суровый лик Святителя Николая, покровителя моряков и охранителя семейного чага. – дальше в море – меньше горя.
– Пошто так говорят? – придвинулся к нему Ивашка.
Дедка запахнулся поплотнее.
– На суше одно беспокойство да суета. В море – волна да ветер – и боле ничего. А у берега – и тебе скала под водой, и мель незнаемая, и прибойная волна – того гляди, выкинет. Моряк, берега бойся, а не моря.
– А по мне так: ничего, моряк, не бойся, – задиристо молвил Ивашка, – ни моря, ни берега!
– Ладно поправил, – усмехнулся Савоня, широко зевнув.
Многие, особенно старухи, зевая, мелко и торопливо крестили распахнутые рты. Считалось: чтобы не впорхнул в нутро лихой чертенок. Дедка Савоня при том посмеивался, показывая черные от табака зубы, еще крепкие, хотя и поредевшие.
– Ко мне, одначе, не вспорхнет. А вспорхнет, так живо задохнется. У меняя нутро с мальства просмоленное.
Два любимых дела у Дедки осталось – в море ходить и трубочкой пыхтеть. Она у него забавная была, у какого-то шведа на песцовый воротник сменял. В виде головы какого-то совсем уж заморского зверя – дракона или как? Глазки у зверя были продырявлены, и когда Дедка затягивался, вспыхивали злыми огоньками.
Дедка набивал ее своим, с травками, табаком и, раскуривая, скрывался в дымном облаке, как Черный камень в утреннем тумане.
А море что ж? оно ему и отец с матерью, и любимая жена с ухватом. Знал его, как свою избу, где впотьмах полярной ночи без промаха нужное найдет. Хоть иголку.
– Мористее, Лексей, чуток забирай. – Смеркалось уж. – Да на Матку поглядывай, по праву руку ее держи.
Маткой Дедка Полярную звезду по-старому величал. От нее по другим звездам отсчет вел – когда, где и как упорный бег лодьи менять.
Химков и без него знает, куда держать, – лучший кормчий в Мезени, хоть и молод еще. Впрочем, стариков кормчих здесь мало. Частенько забирает их Студеное море. Еще до старости.
– Ночь спускается, – вздохнул Савоня.
И впрямь – море еще светло, а небо уж почернело, звездами засверкало.
Сумерки загустели, ветер окреп, а тишина над морем стала глуше. Только журчало повдоль бортов.
Ватажники, засветив свечу в фонаре, сели возле среднего люка ужинать. Ели неторопливо, основательно, с уважением к еде. Крошки хлеба смахивали с крышки люка в ладонь, отправляли в рот. Отужинав, помолившись, разобрались ко сну. Дедка Савоня вниз не сошел, остался на палубе, подложив под голову свернутую сетку и укрывшись краем запасного паруса. Этот парус, когда-то шитый из оленьих шкур, в прямое дело не пускали – состарился, во швах потерся, но и без дела он не оставался – от брызг при свежаке укрыться, люк обтянуть, ежели волна загуляет, рыбу на нем артельщики шкерили. Да мало ли – в дальнем походе любая вещь себя в нужности окажет.
Ивашка, на руле посидев, остудившись сильно, передал его Федору и к деду притулился. Лежа на спине, глядел в чистое небо, припоминал, что ему Дедка сказывал про главные звезды, чтобы в море не заплутать, как загодя по цвету и облику облаков ветер угадывать, как малое дальнее облачко большую беду может посулить. А Дедка, посапывая в легкой дреме, и в набегающем сне поверял бег лодьи то ли умом, то ли сердцем.
И лодью он ощущал, как заботливая мать малое дитя. Оно еще не закряхтело в зыбке, а уж мать сухую пеленку с загнетка снимет. И сквозь легкий старческий сон Дедка прислушивался к поскрипыванию ребер-шпангоутов, к шелесту бегущей вдоль бортов воды, к легкому посвисту легкого ветерка в снастях. Парус еще не заполощет, а уж ему ясно – куда правило положить, на какой борт, и какой мерой какой шкот выбрать, а какой потравить.
Дедка в своих думках не только смирился, что лодья много его переживет, эта мысль делала его жизнь полной, а смерть не страшной. Каждый человек после себя что-то оставляет для других: кто торговлю, кто богатые зажитки, кто красивый дом, кто удавшихся детей, а кто – корабль, живое существо, будет людям служить, а они строителя добрым словом не раз помянут…
Ивашка все свободное время что-нибудь да ладил. Всегда заделье находил. Глаз у него верный, рука умелая и точная – ей и топор послушен, и малый ножик.
Вот и сидел на банке, с подверта притуляясь к борту, все что-то на дощечке чиркал, стружку сдувал.
Савоня пригляделся:
– Никак прялицу режешь?
Ивашка кивнул, чуть смутясь.
– И для когой-то? Не скажешь? Так я угадаю.
– Не угадаешь, дедушка, я того сам не знаю. Никак не решить.
Пялицу парень обычно резал, узорно украшал девки, которую невестой назвать стремился. Примет девка дар – свадьбе быть. Потому и старается парень изукрасить доску, большой в том смысл. Надо показать свое умельство, а уж девка – чище того – по резьбе да по краскам узнает, какова душа его. Светла ли, затейлива? Тут уж даже самый неумеха старается всей силой. Иной такое на доске накромсает, сам черт не разберет, а девка оценит старание. Пусть и не больно красиво делает, а ведь для нее одной, ладушки…
– Дай-кось глянуть. – Дедка Савоня взял доску, осмотрел одобрительно. Особо оценил верхний край – полукруг с расходящимися лучами, выходящее из моря солнце. – С умом работа твоя, парень. И с сердцем. Ить не ошибешься – не садится солнышко, не окунается в море, а из-за моря встает, новый день начинает.
– Верно угадал, Дедка, – Ивашка самый чуток похвалой смутился. – Так и задумал.
– Кому ж отдашь? – Дедка, по старости, был простительно любопытен. А может, и не по старости, а от нестареющего интереса о всему в жизни. К тому, что прошло, и к тому, что вызревает. И без него уже взойдет.
– Право слово, Дедка, не решил еще. Обе мне по сердцу и по нраву. Что Устя, что Настя. Обое мне глянулись. Каждая по-своему. Устя – озорная, веселая, на выдумку шибко горазда. И все-то ей в радость. И доброе слово, и новая пуговка к сарафану.
Дедка покачал головой, прилаживаясь к парнишке, молвил кратко:
– Это ладно. С такой женкой хорошо проживешь, любую беду осилишь.
– То-то и оно. Резва Устька, непоседлива. Настя, та совсем другая. Молчунья вовсе. А вот молча посидеть с ней рядом, ладошку ее держа, вроде и ничего боле не надо в жизни. И взгляд у нее, Дедка, такой, ровно она что-то в тебе хорошее видит, чего ты и сам в себе не ведаешь. И что-то такой таит, что мне вовек и вовсе не узнать.
– Вона как. – Дедка поморщился, смахнул со щеки соленые брызги. – С такой женкой за большие дела можно смело браться. Управишься людям на радость, себе – на пользу и гордость. Трудненько тебе угадать. Выбирать – не ошибись.
– Подскажи, Дедка. По моим-то годам умишка не хватит.
– Тут, парень, не ум подскажет, а сердце. Но ежели шутейно, подскажу. Вот вернемся с моря, небось обе встречать выйдут. Одна спросит: «И что ты мне из-за моря, Ванюша, привез? Каким гостинчиком порадуешь»? Другая не спросит, а к плечу прильнет и шепнет: «Живой вернулся…»
– Понял я, Дедка. Но вовсе не шутейно ты сказал.
– Шутка, внучек, серьезом сильна.
Остров Моржовец. Швед окаянный
Солнце, как осторожный купальщик ногой, коснулось нижним краем поверхности моря, на мгновение замерло, а потом решительно и скоро упало за горизонт, окрасив алым воду и небо. День стал ночью.
Белая ночь пока не вступила в свою пору, но кругом лодьи было светло. Небо и море слились белесый полумрак. Звезды еще не обрели ночной яркости, не набрали света, светились тускло, не мигая, в далекой вышине.
Поужинали кашей, закусили соленой треской, запили чаем. Помолились.
– Ну-ко, ребята, – скомандовал Савоня, – разбирайтесь ко сну. У кого меховые мешки для спанья – внутрь не залазить. Слизнет с палубы шалая волна, так и поплывешь в мешке царю морскому на ужин.
– И то, проворчал Федор Веригин, кутаясь в шубу. – Любит он рыбаком закусить.
Разостлали мешки, шубейки, укрылись запасным парусом. Покряхтели, устраиваясь, угомонились. Федор надвинул длинноухую шапку до носа, убрал руки в рукава, засопел.
Лодью остались вести трое – Химков на руле два охотника на подхват.
– К утру, – позевывая, обещал Савоня, – к Моржовец-острову добежим. Там дневку изладим. А может, и заночуем под крышей. – И пояснил: – Там вежа прежних лет стояла. Думается, по сей день цела. Однако, спим – ночь на дворе.
«На дворе» – тишина, какая бывает только в море. Когда оно спокойно – не гневается и не волнуется. Только поскрипывают снасти, лишь чуть шуршит вдоль бортов бегущая вода да гулко стукнет порой заблудившаяся льдина и исчезнет за кормой.
– Тишь-то какая, – прошептал Ивашка, притулившись е деду.
– В таку тишь бывает слыхать, как звезды меж собой говорят.
– Об чем, Дедка?
– Мало ли об чем. У них свои дела. Спи, внучек. Не зябко тебе?
– Не, – Ивашка подтянул кромку паруса к подбородку, поежился, угреваясь, стал смотреть в высокое небо, прислушиваясь, о чем там шепчутся ясные звезды.
Ночь, весенняя, прошла спокойно. Лодья ровно бежала под стойким попутным ветром. Звезды в ясном небе указывали кормчему верный путь на Грумант…
Весна-красна. Пропели петухи. В Дальнем лесу, кряхтя по-стариковски, забрался в дупло Лешак. Птички вперебой засвистели встречь солнцу. Подала голос проголодавшаяся за ночь чайка… И зычно замычала корова, словно услыхав позвякивание подойника.
Ошалело продирали глаза ватажники. Иным спросонья даже привиделось, будто они не на сырой от росы палубе, а в родном подворье.
Один Федор довольно усмехался в бороду, прищуривая лукавые глаза. Большой он был мастер, не разжимая губ, творить любые знакомые звуки. И, завершая, задиристо и задорно проорал голосистым петухом.
– Тьфу на тебя! – в сердцах выругался Степан. – Научился бы ты рыбой молчать. Помнилось мне, будто рыбацкую зорьку на полатях проспал.
Умылись забортной водицей, а уж по носу Моржовец вставал китовой спиной.
– На суше завтрак будет. – Дедка приложил ладонь ко лбу. – Там и кашу варить способнее.
– Иушице порадуемся, – добавил Федор.
Остров близился. Вставая средь моря крутой стеной.
– Вона вежа! – Дедка вытянул руку. – Стоит, старушка.
Вежа нерушимо высилась на отвесном берегу, видна была отовсюду и сама зорко глядела в морскую даль.
Сруб издали казался сложенным из свежей сосны, не потемневшей от времени, злых ветров и снежных зарядов.
Пристали неподалеку, сошли на берег, пошли к веже, разминая ноги, шурша сапогами в сухой траве.
Вблизи урон, нанесенный четырехугольной башне годами и суровыми зимами, не радовал глаз. Тесовая кровля, однако, почти вся сохранилась, но яруса внутри не удержались, рухнули внутрь и грудились бесформенным завалом.
– Однако дров-то, мать честна! – восхитился Федор. – Руби – не хочу.
Ватага разделилась. Одни вернулись к морю, закинули малую сеть. Другие принялись расчищать завалы, освобождая место для ночлега и выбрасывая вон обломки для костров. Здесь же неподалеку обнаружили стожок сена, неведомо какого года покоса. Сняли верхние гнилые пласты, а под ними стали брать, почитай, свежее сено, духовитое и не трухлявое.
– Мыша, главное, ребяты, с сеном не занесите, – беспокоился Федор. – Я с ими ночевать не люблю. Они кусачие. И шуршат в ухи.
Вплотную к стене навалили порядком сена, побросали на него мешки и шубейки, а на берегу тем временем уже пылали три костра. На двух булькала уха, на третьем пыхтела каша.
– Вали, ребяты! – позвал ватажников Степан Шарапов. – Доставай ложки, рассупонивай порты!
Котлы сняли с огня, установили на гальке, расселись вокруг. Завздыхали, зачмокали.
– Мать честна! – приговаривал Федор, обирая с костей наважку, крутил головой. Вот это по-нашему!
– Это как – по-вашему?
– Ешь, сколько поднимешь, пей, сколько увидишь. К такой ушице да полную чарочку!
– Забудь! – строго окликнул его Химков. – До самой осени.
До самой осени… А вышло-то вон как…
– Налегай, ребяты! – подначивал Савоня. – Нам теперь до ушицы, почитай, две тыщи верст идти. Десять ден без малого чистым морем. Это еще если ветер хорош будет.
После завтрака прибрались в лодье, поправили, где надо, груз, растянули на сухом запасный парус для просушки, занялись дровами – на переход до Груманта хороший их запас нужен: без горячей пищи рыбаку и зверобою скучно.
До обеда поспали. Ивашка отдыхать не стал – сбегал легкой ногой в лесок. Да что там смотреть – для гриба и ягоды пора еще не пришла. Не поленился, однако, на берег не с пустой рукой вернулся – охапку бересты набрал. И то – хорошая растопка в пути лишней не будет.
Ватажники еще дремали, а Дедка Савоня нащепал стружек с березы, соорудил скорой рукой коптильню и с десяток хорошей треки к ужину подготовил.
День вроде тянулся медленно, но прошел быстро. При свете устроили ночлег, разложили в башне костерок не столь для тепла, сколь для света. И при первых звездах стали укладываться, оставив на лодье троих сторожей. Ночь прошла спокойно. Лишь где – то к утру поморосил легкий дождик. Его и не заметили. Только Федору малость досталось – улегся ровно под дыркой в кровле, словно нарочно выбирал местечко.
– Мать честна! – сокрушался Федор. – Таку купецку шубу замочил.
– А тебе говорено: в мешок ложись, и тепло, и сухо.
– Из энтого мешка пока по нужде выпростаешься, снутри замокнешь.
Свежо поутру, зябко. Пошли к кострищам, разогрели ушицу, сами обогрелись. Нагрузили лодью дровишками.
– Ну, с богом, ребяты! Теперь нам долго земли не видать.
Отгреблись от берега, поставили паруса. Ветер еще слаб был, но дедова лодья и при таком хорошо пошла. Вскоре и Моржовец китом показался, а к полудню и вовсе от глаз затерялся.
Бежит волна, нагоняет время. Долог путь на Грумант.
И опасен.
– Парус!
Дедка Савоня вскочил молодым кочетом.Прижав одну руку к пояснице, другую – козырьком приставив ко лбу, всмотрелся в белесую даль моря.
– А и глазаст ты, Ивашка. Швед идет.
– Никак на перехват старается, – мрачно пробурчал Химков.
– Известное дело – разбойник.
Со шведами не всегда ладить удавалось. Про прошлые с ними войны спроса нет. А повадку свою разбойничью – перехватить зверовую либо торговую лодью и выбрать ее до килевого бруса – никак не оставляют. До морских схваток порой дело доходит. Коварный народ.
– Нагонит? – встревожился Веригин. – Не дай бог! Ишо и ко дну пустит.
Дедка помолчал, примериваясь, успокоил:
– Мы полным ветром идем, а он сей час вилять начнет.
Савоня угадал – шведу, чтобы линию лодью пересечь, лавировать пришлось. Начал паруса своих матч то на один борт класть, то на другой. Многое из-за того в пути терял. Однако ходок был прыткий. И парусов у него поболе.
– Нагонит! – вздыхал Веригин, уминая горбушку. – До последнего оберет. Шубу – и ту с плеча сымет.
– Кабы головы не снял, – проворчал Степан, вытягивая из-под мешка ружье.
– Ну-ка, Алешка, – приказал Савоня, – держи на Марфуткин камень.
– В прятки сыграем? – спросил Алексей.
– Поучим маненько. Чтоб свое место на море знал. И на чужое не зарился.
Марфуткин камень – одинокая скала вблизи лесистого островка, богатого ягодой – и морошкой, и черникой. Назвали тот камень давным-давно, а людям история до сего дня помнится. И в назидание злым женкам к случаю приводится.
… В слободе Кузнечной жил-поживал мужичок Сысойка. Безответный, покладистый. Росточком не удался и вширь не пошел, мальчонка, словом, обликом. А вот баба досталась ему лютая. Или он ей достался. Марфута гоняла его и за дело, и не по делу. Бывало, и рогачем огреет повдоль спины. А уж Сысойка добер был: иной раз Марфутка взмахнет ухватом, да черенком его с полок горшки снесет – избенка-то тесная у них была. Так Сысойка, чтобы ловчее “учить” его приходилось рогачи заботливо укоротил. Тем и посуды немало сберег.
Он терпеливо все сносил – незлобив был и не злопамятен. Дивились на его терпение не только мужики, но даже и бабы. Но видать пришла пора созрел Сысойка на поступок.
Собрались они как-то на острова, по ягоду тут. Загрузили в лодку короба, кой-какой припас, отправились. Долго ли, коротко – набрали ягод, домой пошли. Марфуте взбрело на Безымян-камень завернуть – болотце там, клюквой богатое.
Завернули высадились. Марфута взялась ягоду перебирать из коробов короб чтобы и для клюквы местечко нашлось. Ну и ворчит по привычке:
– Набрал, Сысойка, будто нароком саму мелку снимал. Ты, вон, глянь в мой короб. Что за ягода-черника. Вся на подбор, с греческий орех. Никудышный ты мужик! Ни добра от тебя, ни худа!
– Так это мой короб-то, Марфуша, – осмелился Сысойка поперек сказать, больно большая обида ему показалось. Но уж лучше бы смолчал.
Что тут было! Будто стая сорок взвилась. Шквал да и только. На все Беломорье Марфута его понесла. Да с таким приговором – не всякий мужик осилит.
Ну и взыграло сердечко у Сысойки, последней капли чашка переполнилась да и лопнула.
– Добро, Марфута, – для виду повинился, – не серчай, голубка. Пошли, по клюковку – саму крупну тебе сбирать стану.
– Сиди уж! Сама наберу, от тебя дождешься.
Марфута – на болото. Сысойка – в лодку, немного подождал да и отчалил.
Вернулся в слободу один.
– Где Марфутку-то дел? – спросил сосед.
– Опосля будет, – буркнул Сысойка и завалился спать. Давно так сладко ему не спалось.
Вернулся за Марфуткой не скоро. Три дня протомил. Смело спросил:
– Что кисля такая? Никак клюквы объелась? Не узнать стало бабу. Сысойка даже покрикивать на нее насмеливался за неуправку в хозяйстве. С той поры, ежели кака бабенка голос возвысит, мужик ее одернет:
– Давненько на Марфуткином камне чтой-то не бывала. Не хочешь ли клюковки отведать?
Вот так и стал Безымян-камень Марфуткиным.
Швед между тем не отставал упорно.
– Ты, Алешка, – хитро советовал Дедка Савоня, – попридерживай лодью. Пущая он пуще в азарт войдет. Ужо мы его поучим. Зол злодей, а мы позлей.
Камень показался. Тот самый, Марфуткин.
Химков то позволял парусам полоскаться, то втугую шкоты набивал. Этим ладом и швед – то нагонял, то снова позади оставался.
– Кабы пушкой не стрельнул, – обеспокоился Веригин.
– А стрельнет, то так. Ему топить нас не резон, – отмахнулся Савоня.
И тут же вспух над бортом шведа белый пушистый клуб, грохот догнал, далеко в стороне ядро по воде попрыгало и утонуло.
– Ругается, – усмехнулся Химков. Сдаваться велит.
– Ну-ка, Лешка, теперь к закату чуток забирай.
– Камень там под водой, – напомнил Химков, – а сейчас отлив в полной силе.
– Вот и ладно. Мы над кмнем-то пройдем, а швед грузно силит. Такна камень и ляжет.
– Ловко придумал, Дедка! – засмеялся Ивашка.
– Одерживай, одерживай, Лешка, – все подсказывал дед. – Пусть он пошире пасть разинет.
Швед нагонял. Уж совсем рядом. Уж виден на носу ражий и рыжий детина; ухмыляясь, покачивает в руке разлапистую стальную кошку-якорь.
А впереди, чуть заметно бурунчики полоскались кое-где над камнями. Прямо по ним и прошли.
– Слава тебе, Господи Боже наш! – Савоня машисто перекрестился.
Оглушающий треск за кормой догнал лодью. У шведа рухнули мачты, детина полетел головой вперед прежде кошки, повис на бушприте.
– Ай, Господь наш, что мы нагрешили! – Ахнул, причитая, Савоня. – Вот беда-то!
Швед на камни плотно сел, накренился. По палубе суматошно бегали матросы, кричали, ругались. Вывалили за борт шлюпку.
– Помогать-то станем? – спросил Веригин.
– Обязательно, – пообещал Химков. – Как обратно пойдем, так и поможем. А они пущай пока клюкву кушают. Если не кисло показалось.
…Не дождались их помощи зловредные шведы. Потому как поморяне обратно пошли через шесть с лишком лет. Да и не все.
Малый Бурун
Шли дни, набегали за кормой версты.
– Лексей, давай-ка к норду забирай.
– Что так, Дедка?
– Думаю спервана Малый Бурун зайти. Там об эту пору хорошо можно зверя взять. День-два охотимся, а после и на Большой пойдем. Как раз от него лед отойдет.
Ивашка к разговору прислушивался, все в память укладывал, спросить, чего не понял, не смущался.
– Дедка, а почему прозвание такое – Бурун?
– С нашего края островов много, узости имеются. В прилив-отлив шибко море там бурунится. Не особо опасно, но не каждый кормчий осилит. А допрежих Берунами иной раз прозывали.
– Пошто так?
– Виру они с охотников за каждого зверя брали.
– Это чем же? – спросил Алексей. – – Не слыхал ране про «Берунов».
– А чем любо… – вздохнул Дедка. Бывало лодью с добычей, а бывало и охотникам. Там худому кормчему делать нечего.
Ветер немного встречь зашел, похолодало, посвежело. Дедка туда-сюда головой повел, ровно принюхивался, вроде старого пса, который верзним чутьем силен.
– Далеко еще? – спросил Ивашка.
– Верст до ста будет. Да кабы пешими на берег илит не пришлось.
– С чегой-то?
– Похоже, лед еще в море не ушел.
Алексей покачал головой в сомнении:
– С чего взял-то? – усмехнулся. – Носом учуял?
Дедка дробненько рассмеялся, скрывая заботу.
– А ведь угадал, Лексей. Шибко сплошным льдом пахнет. Встречь нам ползет.
Ватажники прислушивались, в разговор не встревая. Их дело – зверя бить, а не с морем спорить.
А и чего самим тревожиться? – старший для того назначен, его забота.
День был светел, и ночь никак не наставала. Теперь ее долго ждать, до самого октября. Однако по времени и ко сну пора. Охотники разбирались по местам, укладывались, кряхтя и позевывая, укрываясь от свежести и брызг запасным парусом. Федор поплотнее укутался в тулуп. Поглубже насунул шапку, вдвинул руки в рукава.
– Эх, положи, Господь, камешком, подними перышком.
Дедка Савоня выколотил трубочку, убрал в кисет, затянул тесемки.
– Брехно, ребяты, на завтра оставим. А нынче спать. Лексей, с полчаса по-старому правь, а посляна Матку держи. – Деде тоже зевнул, поерзал, устраиваясь. Перекрестился, забормотал сонно: «… Всесвятый Николае, угодниче преизрядный Господень… Помози мне грешному и унылому… умоли Господа Бога даровати ми оставление всех моих грехов… да всегда прославляю Отца и Сына и Святага Духа, и твое милостивое предстательство, ныне и присно и во веки веков. Аминь».
Степан приподнял косматую голову, спросил со смешком:
– И что за грехи у тебя, Дедка Савоня? Когда успел-то нагрешить?
– Кто смолоду грешил, – сонно отозвался Савоня, – тому в старости каяться. Не знал, поди? Вот и спи скорее.
Солнышко поднялось, пошло в свой дневной извечный путь. И лодья бежит себе и бежит. Ровно бежит; туго давит ветер в паруса, волна идет мерная, одна в одну, одна за одной – пологая и плавная, вечным чередом. Малыми радугами вспыхивают под солнцем морские брызги из-под носа – форштевня.
– Ишь, задрайки разыгрались, – одобрил их Савоня. – Глядишь, к полудню и Малый Бурун завиднеется.
Хорошо идет лодья, как по шнуру, не рыскает, не уклоняется. Плещет в борт студеная водица, гулко стукаются в него ледяные обломки, шуршат по обшивке, теряются, кувыркаясь, за кормой.
Ивашка удобно притулился к подветренному борту, разбирает какую-то холстинку на нитки, связывает их, наматывает в клубок на щепку. Все время себе заделье находит.
– И на кой тебе эта тягота? – с ленивой усмешкой, сквозь одолевающую дрему спрашивает Федор.
– Сеточку сплесть, как будет время, – охотно отзывается Ивашка. – Для малой ловли.
– На рыбку или на птичку? – смеется Савоня.
– На Белого хозяина, – добавляет Степан.
– Забирай выше! На красну девку.
Савоня подсаживается поближе, спрашивает шепотком.
– На Устю иль на Настю? Иль не решил еще. Эх, горе твое луковое.
– Пошто так говорят, Дека, – горе луковое? Какое ж у лука горе?
– А та, внучек, говорят про то горе, что слез не стоит. Нестоящее горе, как от луковицы, когда ее чистишь и режешь. Сбежали слезинки и тут же просохли.
– Луковичка, да и зелен лук, – вставляет свое Федор, – под крепку водочку хороши. – Мается Федор, и душа, и тело вина просят. Тяжко ему придется.
– Остерегись на руле! – вдруг строго окликнул Савоня.
Набежал ниоткуда огромный вал, положил лодью так, что чуть паруса не окунул, и скрылся вали.
– Морской царь вздохнул, – пояснил Савоня.
– Морска блоха его укусила, – со своим вечным смешком добавил Степан. – Сей час чесаться начнет.
И верно – побежала по волнам быстрая рябь. Малое далекое облачко вдруг раздалось вширь, стремительно стало близиться. Ударил шквальный ветер крупными снежными хлопьями вперемешку с дождем. Лодью покидало с борта на борт – и снова – мерная волна и яркое солнце в синеве чистого неба.
– Да, кто в море не хаживал, – утирая с лица соленые брызги, проговорил Савоня, – тот Богу не маливался. – Он вгляделся вдаль. Вот и Бурун обозначился.
Ватажники оживились – кто за трубкой в пазухи полез, кто, ухватившись за ванты, стремился углядеть остров. А он, вставая на горизонте, мнился тяжелым рваным облаком с белый опушкой понизу. И в белой шапке на голове.
– Не ушел лед, – вздохнул Савоня. – Ладно, пеши добежим. Я, ребяты, как себе думаю? Думаю, с Федором да со Степаном в разведки на берег сходить. Проведать – цело ли зимовье, что в нем надо поправить. А уж после решим, кто на Малом зверовать останется, кому на Большой идтить. Ладно ли?
Покивали согласно. Только Химков возразил:
– С вами пойду. Надо бы своим глазом глянуть, как бы лодью половчее да поближе к берегу провесть.
– И я с тобой, – высунулся из-за охотников Ивашка. – Больно хочется ногами потопать – все места себе сзади отсидел.
– А то у тебя этих местов больно велико множество, – хмыкнул Степан в бороду.
Савоня похмурился:
– Неладно все ж лодью без кормчего оставлять.
– Антип доглядит. Да и не велика ему забота у заберегов два дни удержаться. Как, Антип, доглядишь?
…Остров вырастал, громоздился скалами, по которым карабкались кривые полярные березки. Кланялись ветру в своей хмурой зелени редкие упорные ели; снега на склонах уже не было, кое-где держались глыбы бело-зеленого льда.
Убрали паруса, лодья мягко стукнулась в кромку льда, тянувшегося к острову версты на две – где ровно, где ропаками и торосами, где полыньями на полверсты. Лед жил, шевелился, ходила под ними волна, колыхала его раздраженно, словно поскорее стремилась от него избавиться.
Собрались сноровисто. Да и что там за сборы? Степан захватил ружье с малым числом зарядов, у всех – ножи за поясом, табачок за пазухой, кое-какая снедь, чтобы похлебать горячего в избушке. Если она цела, конечно. Савоня напомнил Федору взять топор – мало ли что придется на первую руку подправить. Да и об дровишках озаботиться.
Химков достал из своей кормовой каморки тетрадь, сшитую суровой жилкой, отдал Антипу с наказом:
– Вписывай все, покуда не вернемся: когда какой ветер, какие команды давал, как да что правили на борту.
Такая тетрадь у многих кормчих заведена – так и копился опыт сложной северной навигации – не только для себя, но и потомкам.
Спустились за борт на лед, пошагали к берегу. Лед местами гладок был, до того, что иной раз на карачках двигались, преодолевая встречный ветерок.
На полпути Федор ахнул:
– Мать честна, топорик-то я подзабыл на лодье. – Остановился, поскреб бороду. – Вы, одначе, дале шагайте, а я назад сбегаю.
– Ты сбегаешь, – буркнул Степан. – Доху только скинь, не взорпеешь.
– Я – мигом! – обрадовался случаю Ивашка.
– Ох, неладно, – покачал ему вслед головой Савоня. – Обратного пути не будет. Разиня ты, Федьша. И чего мы тебя кормим?
Немногим обманулся Саоня. Был обратный путь. Только не следующим днем, а через шесть трудных годков.
Выбрались на твердое благополучно, не окунувшись и даже ног не замочив. Пошли кромкой берега, о которую, шурша, терлись и крошились качаемые невидимой волной льдины.
– Этому зимовью, – говорил Савоня, – годов с десять уже. И уже годов с шести никто его не навещал. Как-то оно нам покажется? Ефим с Зарядья последним тут зимовал. И ежели избушка цела, так и в ней все как должно улажено.
– Далеко еще? – спросил Ивашка.
– Притомился? Да уж пришли, почитай.
Поднялись на скалу – с нее хорошо было видно, как дремлет лодья, отступив на чистую воду, держась на ней большим якорем. И избушка, что за скалой хоронилась, тоже открылась ватажникам. Издаля глядеть – вроде цела и снегом не завалена. Не сдернута сходящим со скал льдом, не сметена штормовым ветром.
Подошли вплотную. Дверь, когда-то заботливо обитая оленьей шкурой, нынче до лохмотьев изъеденная голодным песцом, заложена засовом в четверть – от Белого хозяина. Вплотную к избушке – навес, до покрышки набитый ровно уложенными поленьями.
– Ай да молодца Ефимка! – похвалил Савоня. – Небось и лучины нащипал, и растопки оставил добрым людям.
Отворили дверь – изнутри ледяным холодом дохнуло, настыла избушка. А в ней – порядок как перед праздником. Только столешница, ровно крупой, усеяна мышиным следом. Осмотрелись
Сумрачно. Окошко одно, и все в два-три пальца льдом затянуто – мутным и серым, видать, от пыли, что мыши в своей суете поднимали. По стенам – широкие лавки, печь, сложенная из камня, с глиняной трубой. Возле нее светец для лучины с корытцем. Рукомойник, под ним – рассохшаяся бадья. В красном углу – образ Святителя Николая. Над столом, на ржавой цепочке висит парусиновый мешочек. Сняли взглянуть – окаменевший комок соли и горсточка кремень для ружья.
– Вот молодца Ефимка! Рядом с таким не пропадешь.
– Ишо б он шкалик где повесил, – грустно обронил Федор.
– А лучше – штоф! – сердито сказал Степан. – Забудь, Федьша, мало на цельный год.
– Пить, конешно, не стану, – миролюбиво согласился Федор. Вздохнул: – А забыть – не забуду.
– Ну, вольно же вам зубоскалить. Дел до полуночи хватит. Степан, топить начинай. Топить много придется – щелей-то вона – как тараканов у неукладной хозяйки.
И верно: дверь светилась меж досок: что изнутри было мхом конопачено, мыши все на утепление гнезд порастащили. И вокруг окна щели едва не в палец разошлись.
Ивашка было взялся за нож – лед со стекла скоблить, да Савоня приостановил:
– Не след, пусть сам собой в тепле истает. Неровен час стекло побьешь – так и сидеть нам впотьмах. Лучше веток наломай, свяжи пару веников. Да в котел льда наколи.
Сноровисто, безухабисто обиходили избу, изгнали прочь нежилой дух. Затрещали дрова в печи, оттаял, забулькал водой лед в котле, смели сор со стола и лавок. Савоня чистой тряпицей образ протер. Скоро и варево поспело. Но в избушке еще холод стоял, многолетний. Степан все подбрасывал и подбрасывал дровишки.
Федор крупно нарезал хлебушка, собрал у каждого ложки, протер и разложил по краям стола.
Лед с окна сходил медленно. А день проходил быстро, засветили лучинки, зажав в светце аж сразу четыре штуки. Ивашка в корытце водички плеснул, чтоб угольки загоревшие враз гасли. А то и ной закатится под порог или еще куда, до поры затаится, а потом беды не оберешься.
Сели ужинать. Хлебали кашу азартно, истово – с утра во рту и малой крохи не подержали. После каши Савоня каждого оделил щедрым ломтем копчено оленины. Опростав котелок, залили водой, поставили на печь для чая.
– Завтра поутру, – сказал Савоня, – двое сходят на лодью – ты, Алексей, и ты, Федьша. Возьмете гвоздей, пакли, у кого есть – мешки меховые. Припас всякий на первые дни и двоих робят в помощь. Ты, Степан, на охоту ладься – теплые шкуры надобны. А мы с Ивашкой зимовье и дальше обихаживать станем. – Савоня вдруг замолчал, прислушиваясь.-Ветер, кажись, рванул с севера. Кабы лед не сдвинул.
– Да что за беда? – Алексей махнул рукой. – Антип лодью отведет, да и вернется.
– Оно так. Да кабы не иначе. – Дедка встал. – Разбирайтесь, ребяты, спать пора.
– Ивашка, -позвал Федор, – иди под мою шубу; богата – и подстелить, и крыться хватит.
А постелить нечего и укрыться нечем – так в своем, поплотнее запахнувшись, и улеглись. В избе потеплело, ночь спокойно пошла, только Степан все подбрасывал дров. А за полночь Дедка Савоня вдруг вскинул голову, оперся на локоть.
– Ты чего? – мигом отозвался Алексей.
– Шум помнился какой-то. Дальний.
– То лед потрескивает. Спи, Дедка.
Савоня встал первым, добавил в печь, вышел к морю. Оно – сколько видно вдаль было – чистое и белое. И пустое. Ни льда, ни лодьи.
– Унесло, – сказал за спиной Химков. – Ждать придется.
– Сколь придется-то? – тревожно вздохнул Дедка. У нас ведь припаса никакого. Полкраюхи хлеба да одно ружье.
– Антип не потеряется. Не первый год в море. Дождем.
(Забегая вперед, поясним. Лодья как к Малому Буруну не вернулась, так и домой, в Мезень, не пришла. Надолго исчезла без следа – да и какой след на морском просторе? Нашли ее через год. Удивительно нашли: лодья цела осталась; все, чем была загружена, в целости сохранилось. Только ни одного ватажника на борту не было. И всего удивительнее, что исчезли они неведомо куда в тот самый день, когда Савоня со товарищи сошли на берег. Как дознались? А по той самой тетради, что Химков Антипу передал. В ней его рукой лишь одна запись сделана. И ничего она не объяснила. «Кормчий Химков Олекса, Савоня, Федьша Веригин и Степан Шарапов с мальцом Ивашкой сошли на берег к зимовью, оставив нас дожидаться. К вечеру потянуло с северов, лед на нас двинулся. Снялся с якоря, дабы не затерло и взял сильно мористее». И все, больше ни слова.
Добавим мы несколько слов. Много случаев на море, когда находили брошенные суда без всяких повреждений. Экипажи исчезали бесследно. И неожиданно. Груз цел, личные вещи все в наличии, шлюпки на борту. А где люди? Одна из многих и великих тайн моря)
…А Савоня все хмурился и хмурился. Коварство и жестокость моря в свое время не однажды испытал.
– Дождем… Оно, может, и так. Однако сколь долго ждать придется? А у нас припаса никакого, окромя краюхи.
– Не томись, Дедка. Сколько нам бедовать-то? Ну, пущая, семь ден. В море рыба, на берегу дичина. Ай не добудем?
– Пойдем-ка в избу, сообча решать будем.
В зимовье Ивашка и Степан уже на ногах были. Степан котелок на чай поставил, Ивашка остатние ледышки со стекла отскабливал. Осторожно, как Дедка велел – не ножом, а ложкой. Федор еще с боку на бок перекладывался.
– Лодью унесло, – с порога сказал Химков.
Степан присел на лавку, Ивашка рот распахнул. Тихо в избушке, только дрова в печурке потрескивали.
– А мы, стало быть, тут остались? – Федор сел, запустил пятерни в лохмы. – И как быть?
– Вот что, ребяты… – Дедка нетвердой рукой стал было трубочку набивать. Но, кисет помяв и пощупав, приостановился. – Давай, ребяты, складывай на стол все, что есть – из всех карманов и загашников. Глянем – чем богаты.
Первым делом на стол с тяжелым стуком легло Степаново ружье, а рядом мешочек, где катались двенадцать пуль да малая склянка с порохом. Топор, что чуть было не оставили в лодье, ножи и ложки, кресало, табачок в кисетах. Котелок, немного муки, крупы фунтов пять, соль – и своя, и Ефимкина…
Да, богачество не великое, к нищете ближе.
Смотрели на свое имущество без тревоги. Лишь Федор все взвешивал на руке мешочек крупы.
– Не печалься, Дедка, прозвенел в тишине Ивашкин голос, – не сегодня-завтра лодья вернется, а там припасу на год.
– А коли не вернется? – тихо спросил как бы сам себя Савоня.
– Да кто-нито еще завернет, – сказал Химков. – Выручат.
– Нынче какие лодьи на зверя вышли, те все на Великий Бурун. Сюда никаким случаем не завенут.
– Коли надолго засядем, – уверенно проговорил Степан, – Лукич нам помощь пошлет.
– Пошлет, – Дедка покивал бороденкой. – Только куды? На Великий пошлет, так мы уговаривались, что охоту на Великом держать станем. А мы с вами – на Малом…
Сказал – ровно ледяной волной окатил. Потом Дедка прзнал: не хотел враз огорчить и огорошить – мол, надёжа только на себя. Хотел, чтобы постепенно с этой мыслью свыклись. Но правильно рассудил – с первого дня нужно было на новую жизнь становиться, всякую малость беречь и друг об друге пуще заботиться.
Ненастен день выдался. С утра и до полудня – и небо ясное, и солнце красное. А потом запружило мокрым снегом. Зашипело и засвистело во все щели. Потемнело, словно зимняя ночь вернулась – передумала уходить, уж больно ей по сердцу людей томить.
Дедка встрепенулся, озорно было присвистнул, да один шип меж разных зубов пробился.
– Становь, Степа, котелок, будем чаевать да дела наши обговаривать.
И как-то от этих простых слов спокойнее стало, муть невеселая с души сползла, и на сердце полегчало.
Малое вече на Малом Буруне
– Первое наше дело, ребяты, – веско сказал Савоня, – обиходить избу. Для тепла, для сытости, для порядку. Скоко мы тут пробудем, одному господу ведомо, а спать надо в тепло и день проводить в сытости.
– Правильные слова, Дедка, – поддержал Савоню Химков. – Избы совсем худая – что крыши, что стены.
– С крышей так думаю: перекрыть ее тесом? – так нет его. Покроем шкурами морского зайца. Это тебе задача, Степан. Мыслю также – потолок следовает утеплить. Опять же шкурами. Ну-ка, Ивашка, ты самый прыткий у нас – глянь-ка потолок.
Ивашка просунул в дыру голову и руку с лучинами, пригляделся.
– Хорошенько смотри, – с надеждой в голосе подсказал Савоня. – Может, Ефимка что-нито там припрятал.
– Кой-что есть, Дедка. – Ивашка сдвинул еще одну плаху, за ней – третью. – Котел есть, железный.
– Тягай его сюда. Степа, подмогни мальцу.
Сняли тяжелый котел. И не зря: на дне его хоронились капканы.
– Ай да Ефимка! – обрадовался Савоня. – Пошарь, пошарь, Ивашка.
Тот пошарил, нашел молоток и горсточку разного размера заржавленных гвоздей.
– Видать, что-то там ладил Ефим, да позабыл молоток. Нам на радость.
– Шибче гляди, Ивашка!
– Боле тут нет ничего. Один сор. И щели в палец.
– Стало быть, потолок тоже шкурами покрыть. Смекай, Степа. А ты слазь, Ивашка.
– Да не спеши, малец, – пробасил Федор. – Посвети там хорошенько по углам. Може, где штоф схоронился.
– Нет, дядька Федор, не схоронился штоф. Даже шкалика не видать.
– Да что тебе штоф, Федька, – усмехался Степан, – тебе и бочки на зиму не достало бы.
– А я бы бережно. По красным дням. – Федор протяжно и скучно вздохнул.
Савоня нахмурился и не посочувствовал.
– Тут вот, за Оленьим камнем, должно уже от снега оголиться – большая сила мха должна выступить. Ивашк задание – сплетешь из чего-нито кошелку и будешь два дня в избу носить. А потом и конопатить. Да покруче – ровно швы в обшивке лодьи. – Савоня с видимым сожалением набил (внатруску) и раскурил трубочку. – Вот что, ребяты мои, други верные… Решать все вместе станем. Говорить каждому смело, даже супротив моего. Однако мое слово – крайнее. Вами я старшим поставлен, да и годами поболе вас в два, не то в три раза.
– А и в четверо против некоторых, – лукаво усмехнулся Ивашка.
– Ты, Ивашка, – легко укорил Савоня, – не токо на ногу – смотрю, и на яязык прыток. Что с таким делать?
– В Мезень его отослать, – хмыкнул Степан.
– И меня с ним, в провожатые, – поспешил Федор.
А Савоню в который раз сомнения взяли – не ошиблись с Федором? Выдюжит он? И тут же другие заботы чередой пошли.
– Стало быть, так. Вы меня над собой поставили, значит, что скажу, не переча исполнять. Выгоню на мороз звезды считать, то и станете делать.
– Это ты мне, Савоня, доверь, – тоже оживился Федор. – По мне работа. Я счет хорошо знаю – до сотни не собьюсь.
– Раздору никакого не допущу, – продолжил Савоня, выждав, когда мех уляжется. – Товарищу, чтоб всегда и рука в подмогу, и плечо в поддержку. Не жди, когда позовут, сам первым смотри, чем подсобить. И другое скажу – сберегать, ребяты, всякую малость, в лавку к Порфирию не побежишь.
– Оно далековато, – опять усмехнулся Федор.
– И еще. Спасение наше – в работе. И сыты будем, и в тепле, и в здравии. Ленивец и на печи замерзнет, не выживет.
Тут каждый подумал – неспроста Савоня такие речи завел. Стращает, что ли?
– Ты, Дедка, что ж, полагаешь, мы тут навек застряли? – впрямую Степан спросил.
Дедка не враз ответил.
– Навек – не навек, а должно быть к зиме готовы. Да и то сказать, мы ведь сюда на промысел пришли. Вот и будем своим делом заниматься.
– Ага, – проворчал Федор, – двенадцать морских зайцев добудем. По числу зарядов.
– Скучный ты человек, унылый. – Степан встал из-за стола, подбросил дров, прошелся медвежьим шагом от двери к окошку. – Заряды беречь станем.
– И то ладно, – не унимался Федор. – А Ивашка нам самострел сладит.
– Вспомни, Федьша, старое время. Чем на промысел оружались? Рогатина, луки, дубинки. А управлялись на хужее.
– И где это ты добудешь? Лавки Окладникова за два моря остались.
– Руки-то при нас. И головы на месте.
Савоня все помалкивал, слушал со вниманием, посасывал пустую трубочку.
– Вот что, ребятки мои малые, братцы родные. Старики сказывали: у всякого помора по-равному врагов и добрых помощников. Первый наш враг – холод лютый.
– Совладаем, – буркнул Степан. – Не ленись с дровами – будешь в тепле. Кто другой враг?
– Голод.
– Одолеем. Зверя полно, птицы и того боле.
А в Федора ровно вредный дух вселился:
– И это ладно. Ивашка сеточку сплетет. Добрую охоту учинит… на мышей.
– Спорить станем, когда в Мезень вернемся, – прервал перепалку Савоня. – Я далее скажу третьего ворога: хворости и болести. Ходить осторожно, особливо по камням под ноги глядеть. Охоться с оглядкой, остерегаться Белого хозяина. Ледяной воды не пить…
– Вареную воду душа не принимает, – пожаловался Федор. – Токо ежели…
– Знаем, вестимо, что твоя душенька с улыбкой встречает! – под общий, вместе с Федором, смех завершил Савоня. – Из хворобы самая лютая – скорбут, цинга. Но и на нее управа имеется. Средствий много, ни одного не пропущать.
– Что за средствия, Дедка?
– Горячая оленья кровь, травка-ложечка – ее здесь вдосталь, вареная хвоя, а пуще всего – работа. Весь день на ногах, а руки при деле. Цинга лежебоков любит… А про руки еще скажу, отдельно: от многих хвороб снадобье простое – чистые руки. И всего себя блюсти в чистоте. Чтобы ни блоха прыгучая, ни воша ползучая не одолела.
– Банька нужна, – помечтал Степан.
– Был бы лес, срубили бы и баньку. А допреж ее лоханью обойдемся.
– Ага, – это Федор опять, – дождем, пока строевой лес поднимается. Срубим баньку, косточки белые помоем.
– В Писании, Федьша, прямо по тебе сказано: смертный грех – уныние.
Федор не отозвался, лишь поскреб пятерней в затылке.
Федор мужик был крупный, шагал увалисто, ворал под нос:
– Мы с тобой, Ивашка, вроде как оленями стали – мох будем щипать. Хороша работа, да другой не нашлось.
Шли долго. Олений камень – большая скала, густо крашенная птичьим пометом – только казалась поблизости. А версты три пришлось отмахать.
Птицы ее по какой-то причине покинули, на другой берег базарить переметнулись, но дух птичий плотно поселился. Ни снег, ни дождь его не выветрили.
Миновали камень, обошли мелкую россыпь и вышли на взгорок, густо замшелый, приветливый для глаза. Спугнули немалое оленье стао.
– Попасемся и мы, – вздохнул Федор, скидывая с плеча сеть. – Однако допрежь покурим, притомился я.
– Покури, дядька Федор. А я пока на скалу заберусь – охота вдаль поглядеть.
– Наглядишься еще, – Федор раскурил трубку. – Остерегайся по камням-то лазить, кабы не сорвался.
– Не, дядька Федор, я по камням ловок. – И уже сверху прокричал в восторге: – Красота вовсю раздалась, синева. Островки дальние ровно чайки на воде… А паруса нигде не видать.
Спустился, перевел дух.
– Ты посиди, дядька Федор, а я живо сетку набью.
Ивашка раскатал сеть, размахнул ее ножом на две части и начал щипать мох, укладывать, уминая, на сетку. Работал споро: Федор едва трубочку успел докурить, а уж Ивашка одну сетку в узел вязал.
– Ну и спор ты, Ивашка, – похвалил его Федор и с неохотой взялся дергать мох. Ивашка тут же к нему пристроился.
Федор приподнял одну сетку, туго набитую, покачал головой – мох был еще сырой, и весу в нем было немало.
– Вот что, Ивашка, – рассудил Федор, – тебе эта ноша не плечу. Давай-ка мы так сделаем: я заместо лошади буду, а ты оставайся, набирай мох. Вернусь – и еще две сетки спроворим. Не боязно одному остаться?
– Кого бояться? Лешаки здесь не водятся. А если Белый хозяин набредет, я аж на самый верх заберусь – куда ему за мной!
– Ну и ладно. – Федор выдернул опояску и связал сетки. Забросил на плечо – одна спереди, другая сзади. – Пошел я. Портки бы не потерять.
– Не беды! – засмеялся Ивашка. – Коли потеряешь, я подберу!
Степан похвалил добытчиков, помял в горсти мох:
– Подсушить бы малость, расстелить на солнышке. Ну, это уже в другой день. Садись за стол, ребята.
– Может, Савоню с Алешкой дождем?
– Они раньше завтрашнего дня не вернутся. Савоня сказывал: далеко отсель лежка. На полдня дорога.
Савоня с Химковым пробирались кромкой берега. Море было чистое, яркой синевы. А на суше кое-где зеленилась травка, кое-где громоздились глыбы льда, лежал пластами зернистый снег. Над головой гомозили чайки, провожая их уже не первый час. Кроме их привычной галдежки все кругом было тихо. Лишь иногда всплескивала, выбрасываясь на берег, неугомонная волна. Да шаркали по галечнику подошвы сапог.
Шли молча, сберегая силы на долгий путь. Лишь время от времени коротко обмениваясь думками.
– Не зря ли ты Федора с нами повлек? Сдюжит ли?
– По-другому, Дедка, никак нельзя. Здесь ему соблазна нет, может, и выправится.
Савоня лишь вздохнул в ответ.
Ближе к вечеру стал доноситься устойчивый гул – лежбище близилось.
– Оно и ладно, – с облегчением проговорил дедка, – не ошибся, знать, Савоня.
За высокой скалой, едва не уходящей в море, открылся непомерный галечник. С севера его охватывали стеной голые, мрачные своей чернотой, высокие скалы. Вокруг них галдели неисчислимо всякой силы пернатые.
Остановились, вглядываясь, оценивая лежбище.
– Что я сказывал! Тут зверя немерено. С лихвой с Лукичом рассчитаемся. С барышом будем.
– Хорошая лежка, – согласимся Химков. – Добрая.
И переглянулись, подумав об одном: взять-то зверя возьмут, а вот в Мезень его доставить… Как судьба сложится?
Солнышко уже на покой склонялось. Нашли удобную расселину, нарубили березок, застелили. Химков высек огонь, запалил костерок. Не для ужина – для согрева. Поужинали копченой треской, напились талой водицы. Воротники подняли, руки в рукава засунули, улеглись. Дедка пошептал губами, поглядел на звезды в тусклом небе и задремал, крепко, но чутко.
Алексей еще долго лежал без сна, вспоминал семейство, тая надежду вновь увидеть родных в здравии, обнять всех разом и замерить в их тепле и радости…
Наутро собрались в обратный путь. Савоня был озабочен, все прикидывал, как переправлять будущую добычу к зимовью.
– Безлошадные мы, – вздыхал он. – Тележку бы сладить, да не из чего.
– Морем доставим. Плавнику вдосталь, плотик свяжем.
– Ой же, и хлопотно! Сколь времени уйдет!
– А мы – помалу. Нам спешить некуда. Теперь все время наше.
По пути к зимовью Химков углядел на пологом склоне оленье стадо.
– Дедка, – загорелся он охотничьим азартом, – дозволь один заряд стратить? Мсяца добыть.
– Оно не худо. Сбегай, Лексей.
Химков проверил ружье, положил на полку щепотку завтраки и, хоронясь среди скал, пригнувшись, пошел к стаду.
Савоня не сводил с него глаз. Видел, как уже не шел, согнувшись, а ползком подбирался Химокв к оленям. Улегся за камень положил на него ствол, замер.
Пыхнул дымок, погодя добежал звук выстрела. Стадо брызгнуло вверх, скрылось среди камней, ровно его и не было. Только один олень остался недвижим на скале…
В два ножа сноровисто сняли шкуру. Первым делом Химокв вынул из туши круглую пулю, старательно обтер и уложил в кисет.
Разделали тушу. Отделили ливер, отпластали с костей мясо, жир – не очень, конечно, обильный (еще не нагуляли его олешки), сложили в шкуру. Химков перетянул ее вицей, взвалил на плечо. Савоня взял ружье.
– Ребяты рады будут.
К вечеру добрели до зимовья. Дедка зажарил печенку. А тут еще Ивашка добычей похвалился. Смастерил из гвоздика крючок, сплел лесу из четырех нитей. На песчаной отмели добыл морского червя, и с крутого берега натаскал хорошей трески – мало не в аршин каждая. Дедка похвалил; двух рыбин на уху оставили, остальных закоптили.
– Не жалей рук и ног – сытым завсегда будешь, так-то.
Спать легли пораньше – денькитрудные выдались. А и другие пойдут один в один, в заботе и работе.
С утра Степан растянул на берегу оленью шкуру, закрепил колышками, взялся скоблить ее ножом, зачищать. Потом долго тер, не жалея рук, золой и глиной. Прополоскал, повесил сушить:
– Вот Дедке и одеяло на старые косточки.
Федор, отведав поутру свежего мясца, воспрял духом, взялся, как он сказал, банькку ладить.
Лохань из-под светца сильно рассохлась, воду только на донышке держала. Федор послал Ивашку березовых корневищ надергать, а сам бадью нещадно на все клепки разобрал.
Довелось ему как-то у мезенского бондаря подрабатывать. К чему-то пригляделся, что-то своими руками попробовал – смело за работу взялся. Долго над лоханью пыхтел – клепку к клепке прилаживал, туго опоясывал березовыми корешками – обод0ьями. Потом снес бадью на берег и погрузил в воду, наложив на донце камешков.
– Разбухнет, да и ладно будет, – довольный собой, проворчал: – Банька не банька, а послужит. – И с облегчением вернулся на лавку.
Ивашка тем временем выбрал местечко, укрытое от ветра, разложил, разровнял охапки мха. Сел неподалеку, начал выстругивать лопаточку – конопатить щели.
Савоня, раскраивая на столе еще влажную шкуру, ворчал: – Банька не банька, а послужит. – И с облегчением вернулся на лавку.
Ивашка тем временем выбрал местечко, укрытое от ветра, разложил, разровнял охапки мха. Сел неподалеку, начал выстругивать лопаточку – конопатить щели.
Савоня, раскраивая на столе еще влажную шкуру, ворчал под нос:
– Одеялами да перинами обзаведемся, как обогатеем. Нынче впервости – дверь утеплить.
Химков, в помощь ему, строгал твердые березовые гвозди для обивки. И время о времени, вроде бы шутливо, командовал Федору:
– Вались на правый борт, Федьша. Левый, поди, отлежал.
Степана в избе не было – с утра ушел на промысел.
Пошла обыденная промысловая жизнь. Вдали от дома, полная забота. И тревоги. Никто вслух не сетовал, не высказывался о будущем – неясном, тревожном. Но каждый зимовщик – от Дедки до Ивашки – таил в себе немалый страх и малую надежду…
Житье-бытье
Стали обживаться. Что ж, народ бывалый и умелый. Крепок душой и силен руками. Смекалистый народ к тому же. Да и то сказать, в городе ведь тоже вся жизнь в работах и заботах шла. Правда, там и оружиться, и трудиться было чем. А здесь ни рогатины, ни дубинок; одно ружье и с десяток зарядов. Топор, молоток да ножи и щербатые ложки.
Однако ж нужда настанет – нужда и научит.
Весна, хоть и теплела с каждым днем, но то была весна северная. Зима минувшая нет-нет, да потеснит ее. То шквалом налетит, то ветром буйным с севера, то снегом повалит. А у ватажников ни добротной теплой одежки, ни одеял, чтобы укрыться на ночь. В щели задувало – топить приходилось и днем, и ночью.
Избенка была невелика, но сложена ладно. На двух карбасах Ефим переправил через моря готовый сруб, плахи для пола и потолка, тес для кровли. Сруб был еще хорошо, бревна его закаменели от морозов – тверды, как моржова кость, но кровля уже худа, щелястая и рыхлая. Словом, работа нужна большая. И – кто знает – не на годы ли?
Два дня не смолкал в избе дятловатый перестук – туго загоняли в щели скрученный жгутами мох. Федор ворчал и все глубже натягивал на голову шапку. Но дело шло, и уже сказывалось – в избе заметно теплело, и не тревожил ночной посвист ветра в щелях и дырах.
И потому не меньше, чем о пропитании, Савоня заботился о дровах.
Спасибо Ефимке – хороший запас хороших дров оставил. Ведь лесом Малый Бурун не вовсе богат. Сам – весь из камня, льда и снега, а на них ни дуба, н сосны, ни ели, лишь хиленькие березки едва в два аршина ростом да ивняк в мизинец толщиной. Где взять дров на студеные ночи да на долгую зиму? Ефимкины дрова Дедка велел беречь, топили ими только по ночам, а днем обходились прутиками да хворостинами. Прогорали они быстро и жар давали недолгий.
Дедка здраво рассудил:
– Чего на земле нету, того море даст.
И положил каждому за правило по разу в день обходить берега, собирать все, что море выбросило. Оно ведь сора не терпит, так и норовит от него избавиться. Любит себя чистить. Приливом, бурным прибоем выбрасывает на берег все, что досадно по нему плавает.
Собирали плавник, оттаскивали его подале от воды, складывали в одно место. В свободный час разбирали с большим тщанием – что на дрова пойдет, а что в дело. Кололи, выдерживали под солнцем, укладывали под навес. Словом, собирали дрова неустанно.
– Мать честна, куды стоко? – ворчал порой Федор. – Не век же нам тут зимовать.
– Эх, Федя, годы набрал, а умом не дорос. Стары люди верно говорят: дров и соли много не бывает.
А вот Степан Шарапов со всей ревностью, обгоняя других, обходил кромку моря, тщательно перебирал то, что находили до него. Ему нужно добыть для начала дюжины две тюленей. И как заряды надо беречь на всякую крайность, то нужна ему для охоты тяжелая, крепкая, большая дубинка. Далеко не каждое дерево тут гоже. Но сказано: ищите, и обрящете. В одно утро на песчаную отмель уложила сонная волна дубовый румпель – не то со шхуны, не то с большого карбаса.
– Что надо! – взвесил его в руке довольный Степан.
А что еще надо? Лук изготовить – дело долгое, а нужда торопит. Тюленя вполне способно дубинкой бить, а к оленю с ней не подберешься. Древко для копья Степан еще третьего дня подобрал. И наконечник в избе нашелся – здоровенный гвоздь в бревне раскачали и выдернули.
Оружились, словом. И следующим днем с Химковым отправились на дальний край на охоту.
– Твое дело, Лексей, пока я их укладываю боем, – говорил Степан по пути, – со спины меня оберегать. Поглядывать, чтоб не окружили. Токо стреляй в самой крайности, лучше окликни – я отобьюсь.
– Не люба мне такая охота, – хмурился Алексей.
– Не люба и мне, – вздохнул Степан, – да больно нужна.
Отбивали от стада, отгоняли от моря голов десять, и Степан укладывал их тяжелой дубинкой – каждого с одного удара. Алешка следил, чтобы не напал на охотника со спины разъяренный «секач». Плохая охота, но до края нужная.
Каждым днем приносили охотники по две-три шкуры. Дедка на скорую руку их обрабатывал, драил песочком с исподу; забрасывали на крышу. А там Ивашка, как самый легкий, укладывал внахлест и прижимал по краям камням. Ладно получилось. То же – и потолок перекрыли.
– Ну вот, – вздохнул Савоня, – можно и зимовать.
– Зимовать дома будем, – казал Федор, – в Мезени. Не могет такого быть, чтоб какая-нито лодья нас не навестила.
На этот случай – надежда все ж была – сложили на береговой скале дровишки немалой кучей, сырого мха рядом навалили. Чтоб сигнал подать. И все первые дни на море поглядывали – не мелькнет ли парус?
Обиходили избушку по своим силам и насущности. Степан с Химковым на оленей продолжали ходить. Шкуры нужны для спасенья, для всяких поделок. Тут уж дубинкой не поохотишься. А зарядов жалко.
– Что же, Степа, – сказал неугомонный Дедка, – в мое время на зверя с луком хаживали и без добычи не оставались. Следовает подумать.
Что худо было в избе – подслеповата она, об одно малое окошко. Оно и понятно – о тепле плотник заботился.
Дедка эту трудность будущую сразу понял – по дому, в тепле, тоже много дел придется править, особо по зимнему времени, полярной ночью. И озаботился. А избавит от заботы только работа. Бродил по бережку, в глубь острова забирался – нашел-таки глину, а песка у моря искать не надо.
Налепил плошек, обжег на угольях в печи, распустил подол рубахи, наплел фитилей. До сего дня вечера коротали при лучинах, в одном углу, а теперь Савоня расставил плошки по столу и по полкам, возле окна – много веселей стало. Заправляли их тюленьим жиром. А часть его Дедка перетапливал и в дровнике складывал: «Свечи катать будем».
Лук со стрелами мезенцы не забыли вовсе. До сей поры в леса с ним хаживали. Не каждому охотнику было осилить ружье с огневым припасом. Да и бесшумная охота порой куда удачливее случалась. Бывало, и медведя стрелами брали. Оно, конечно, опасно, да под рукой всегда на всякий случай торчала воткнутая в снег рогатина.
Дедка Савоня, конечно, на все руки, да беда в том, что здесь подходящего деревца не найти. Но хорошие мастера-лучники свой лук всегда клееным делали – из нескольких слоев, да еще и с плоскими роговыми накладками. Вот и Савоня решился собрать лук из хилых низкорослых березок.
Долго выбирал стволики – одни коротки, другие тонки. Срезал несколько штук в палец-два толщиной. Долго вечерами строгал их, пристрагивал, подгонял друг к другу, чтобы в одно целое собрать – сильное и гибкое. После нарезал тонкими полосками олений рог; на ремни располосовал оленью шкуру.
Потом в малом котелке варил, томил в печи рыбьи головы, плавники и еще какой-то сор, одному ему и ведомый. Провонял всю избу. Но получился у него рыбий клей.
И вот одним днем, с утра, Дедка собрал лук в целое, обильно промазав клеем, наложил с тыльной стороны роговые пластинки и взялся туго, виток к витку, от середки к краям, обматывать полосками оленьей шкуры. Вырезал на концах зарубки под тетиву. Полюбовался, отложил сушиться, а сам взялся плести бабьей косой тетиву из узких, чуть не в нитку полосок кожи.
Примерил к луку, связал на концах петли.
Тем временем и лук поспел.
– Ну-ка, охотники, – сказал Дедка, любуясь луком, – кто тетиву натянет, тому и владеть.
– Негоже так-то, – улыбнулся Степан. – Мастер начал, мастер и спробовать должон.
Дедка сел на чурбачок, подсунул лук под колено. Надел тетиву на нижний конец петлей, взял другой ее конец в зубы, двумя руками согнул лук, накинул верхнюю петлю. Перевел дух.
– Спробуй, Степа. Токо рукавичку на леву руку надень.
Степан взял лук, уцепил тетиву всей правой пятерней и растянул его до самого уха. Спустил осторожно – незачем без стрелы лук неволить.
– Ну-тко и я спробую, – вызвался Федор. – Мальцом-то ходил по весне на болота. Веришь – до дюжины уток с охоты приносил. Бабка аж заходилась, ругаючи. Ощипи-ка таку прорву.
Федор тоже управился:
– Силенка-то в руках жива. А вот в ногах ее помене стало.
– Сиднем-то, Федор, – укорил дед, – совсем обезножишь. Дай-кось гляну. Разувайся.
Дедка оглядел его ступни, подавил местами пальцами, нахмурился. Федор тревожновзглянул на него.
– Неслух ты, Федя. Отваром брезгуешь, травкой плюешься – гляди, настигнет тебя цинга.
– А и так! – скрывая веселостью тоску и тревогу, отмахнулся Федор. – На таких-то ногах от ей не убегешь.
– Неслух! – строго повторил Савоня. – Давай сюда свою работу.
Федору, пока Дедка ладил лук, было поручено из обрубка бревна баклуши бить – наколоть заготовки для стрел.
– Вона! – Федор высыпал на стол охапку лучин в палец толщиной и длиной аршина в полтора. – Выбирай, Дедка.
Савоня перебирал придирчиво. Отобрал с десяток самых прямых и ровных.
– А ты, Ивашка, чтоб завтра принес мне перьев утиных, чаек – какие соберешь. Да не с хвоста бери, а маховые. Тоже поболе собирай, не всякое перо в такое дело годится. Степа, сыми-ка тетиву, нечего его впустую томить.
Степан снял тетиву, повесил на тычок, а лук уложил на полку. Теперь он был спокоен – без добычи ватага не останется. И мясо будет, и шкура…
Следующим днем Савоня взялся ладить и гладить стрелы. Он, оказывается, загодя подобрал на берегу нужный камешек – плоский, с желобком по всей длине. Обстрогав ножом древки, Савоня шлифовал их этим камешком – так, чтобы он скользил желобком по древку.
Прямизну стрелок смотрел по натянутой тетиву. И ежели ему ровность не нравилась, замачивал древок и правил его над огоньком коптилки.
Ивашка все время был у Савони под рукой. Приглядывался, спрашивал, помогал. И сам втихомолку мастерил.
– Ну… – Савоня разложил будущие стрелы на столе. – Теперь вот концы ладить – наконечники да оперение. Тоже главное дело.
К тому времени из плавника, из стен надергали гвоздей, распрямили. С наконечниками тонко работы не было – обрубал Савоня Степановым ножом шляпки и туго загонял гвоздь тупым концом в торец древка. А затем проеклееной ниткой обматывал кончик виток к витку, ряд к ряду. Кончики некоторых гвоздей расплющивал и заострял на камешке.
Когда вернулся с охоты Степан и Химков, Савоня уже занимался перьями. Аккуратно снимал перышко со стрежня и клеил на древок. Потом внешний краешек ровно обрезал ножом.
– Перо для стрелы, – приговаривал Дедка, – что голова для мужика. Иная стрела с кривым пером так себе летит, что и не поймешь – чего она ищет.
Готовые стрелы откладывал и горделиво ласкал взглядом. Давал наказ Степану:
– Стреки все опробуй. У каждой свой норов будет. Должон знать, какая подальше всех етит, какая на сторону поглядывает, какую повыше пустить… – Дедка дробненько засмеялся. – А какую и вовсе в торбе оставить. Токо, слышь, Степа, будешь пробовать стрелы, в дерево не мемчи – наконечники у нас не из кузни. Шкуру повесь…
– Или Федора в шубе поставь, – посмеялся Химков. – Все одно ему делать нечего.
Федор в ответ рыкнул по-медвежьи, очень похоже.
Помимо охоты рыбную ловлю наладили. Прежде Ивашка с берега забрасывал лесу с крючком и тягал помаленьку треску да навагу. На пропитание хватало, в прок заготовить не получалось. Опять же Дедка Савоня надоумил. Усадил за стол Федора с Ивашкой, когда охотники на промысел ушли, и дал им урок, почитай, дня на три – резать оленью шкуру на узенькие полоски.
– И что с того будет? – хмуро спросил Федор.
– Рыбка будет. И в ушицу, и соленая, и копченая.
К вечеру, когда на лавке уже скопился немалый ворох нарезок, Федор снова спросил:
– И где она?
– Кто она? – не понял дед.
– Рыбка, что обещал.
– Рыбка, Федор, в море. Ее еще отловить надо.
– На энтих червей, что ли? – Федор кивнул на моток нарезанных шнурков.
– Ведь угадал! – Дедка хихикнул. – Сеточку сплетем – и с рыбкой будем.
Сказано – сделано. Савоня вырезал из щепки уток, показал, как им хитрый узел вязать, и как набрали полосок в достатке, усадил Ивашку сетку плесть.
Работа несложная, но долгая и кропотливая. Но Ивашке она в охотку пришлась. И далась без труда – терпенья-то у мальца хватало. Да и доброе слово хотелось заслужить.
Долго ли, коротко, а в один день пошли они с Савоней в недалекую бухточку. Она песчаная была, и в прилив набиралась в нее треска, полакомиться червем-пескожилом.
После прилива выход из бухточки перекрыли сеткой, вбив в песчаное дно крепкие колья. Нижний край сети камнями притопили, верхний держали на плаву оленьи желудки, что загодя подготовил дед, а Ивашка надул их пузырями.
Как схлынуло море отливом, позвав Степана и Химкова, пошли за уловом. Один кол выдернули и стали заводить этот край к берегу. Тяжко шел невод, а у кромки заплескался добычей.
– Ты, Дедка, – всерьез сказал Ивашка, – живи долго-долго, чтоб мы без тебя не пропали.
– А ты, внучек, – всерьез ответил Савооня, – смекай. Заместо меня будешь, как пора придет.
С рыбой дело пошло. Да за ним другое дело – сохранить ее, заготовить. Вот пойдет человек в лес, в хорошую грибную пору. Глянь – через полчаса корзинка доверху полна. Долой рубаху – и ее набил. То-то радостно! Радостно, пока домой идешь, пока домашние удачливого грибника нахваливают, а соседи завидуют. А ведь гриб – он какой? Он лежать до времени не будет, его сразу в дело надо пускать. Уставши по лесу бродить, да из лесу до дому добираться, садится грибник свою добычу перебирать, иной раз и до утра. Разобрать, почистить, нарезать, подготовить – какие сразу в жаренку, какие в засол, какие на сушку, какие в маринад. Каждый грибок через руки пропустить надо, а их – не одна сотня. Это вот у тетки Кружевницы в соленых грибах всего полно – и летошная хвоя, и клочок палого листа, и жучок-паучок, и травинки. А добрая хозяйка грибки перебирает с любовью – как богатая купчиха свои жемчуга.
Тож и с рыбой. Малое дело – наловить, ее же впрок надо заготовить. Конечно, что-то сразу на стол пойдет, а весь улов и закоптить, и засолить надо. С рыбой делом не мене, чем с грибами. Почистить, выпотрошить, подготовить…
Другое дело – соли немерено требуется. У покрученников ее в запасах не было – малость, что с лодьи захватили, да в избушке нашли. И ведь в лавку не пойдешь.
Словом, никак без соли. Мало, что к столу каждый день важна, так Савоня уверял, что и против цинги соль хорошее средство.
Савоня же и нашел местечко, где ее брать. Заливчик небольшой, а за ним плоская впадина. Каждый шторм заливал его соленой водой. Под солнышком она испарялась, на камнях оставалась соль. Соскребали ложками в кожаный мешочек, бережно, терпеливо. Конечное дело, и песочек в ней поскрипывал, и камешки попадались, и вкус не совсем привычный, а все же соль. Выпаривали соль и из морской воды.
Соли да дров мало не бывает.
Зажили! Рыбу солили, оленину Дедка коптили или, нарезав тонкими ломтиками, вялил на солнце. Копченой треской тоже баловались.
Степан, приладившись к луку, иной раз оленя одной стрелой брал. Дедка вскорости изладил другой лук – для Химкова, а Ивашке пообещал самострел – когда найдет, из чего его сладить.
Да обогнал его Ивашка. Приглядевшись к Дедовой работе, и сам себе лучок справил и стрелки заготовил – птицу бить. Хотя она еще худа была – не набрала весу и жиру.
А пока Ивашка лазал по скалам, яйца птичьи собирал. Его же дед заставлял собирать траву ложечную, от цинги и других болезней. А как-то на охота набрел на другую полезную травку – от мышей. Ивашке же и наказал набрать ее, связать в пучки и по избе развесить. И другую полезную травку нашел – цветок какой-то, неведомый другим.
– Это что? – спросил пытливый не в меру Ивашка.
– Это, внучек, к осени у него на корню луковичка нарастет. Не тот лучок, что с огорода, но приправа неплоха будет.
Вечерами, ежели не очень брала дневная усталость, Дедка Савоня заводил разговоры о прежнем времени. Как жили, как выживали. Вспоминал, да не очень охотно, свое «соловецкое сиденье». Слушали охотно, иногда не разбирая были от небыли.
– Ты вот, Степа, не знаешь, как в прежние годы охотник заряд рассчитывал. Каким весом пулю в ствол вбить, сколько пороху класть, куда в зверя целить, в какое место, с какой дали стрелять – все, чтоб пуля скрозь него не прошла, в мясе застряла да об кость не сплющилась… Тогда ее можно еще не раз употребить.
– Байки это, Дедка, – отмахивался Степан. – Пока все это сладишь, всю охоту проспишь.
– Да вот не скажи. Ты ведь, Степа, кажну пулю из битого зверя вынаешь.
– Так то по нужде.
– И тамотко так. Бедно охотник жил, иной вместо пули камешек вкладывал.
…Снаружи ночной холод крадется, небо чернеет, звезды шепчутся к морозу. В избе тепло, тихо. Лишь потрескивают дрова в печи да фитильки в полшках. Ивашка деда слушает, разинув рот.
А Савоня в бывальщину еще и байку веселую ввернет. Да так ее скажет, что и не знаешь – верить ли, нет ли?
– …Долго Белому хозяину охота на морского зайца не давалась. Сидит на льдине возле полыньи и час, и два, все добычу ждет. И никак не дождется. Пока не смекнул: все вокруг бело – и море, и лед, и сам он белый. Да вот нос-то у него черный. Тюлень из-под воды это видит и на льдину нейдет. Вот и догадал Мишка, умный зверь. Левой лапой нос черный нос прикроет, а правая в готовности. Как тюлень голову из воды высунет, он его лапой подцепит за жабры и – на лед. Отнесет медведице-хозяйке. Та его похвалит, медвежатами одарит…
Громче всех Степан хохочет.
– Да откуль у морского зайца жабры-то? Поди, не рыба.
Дедка не смущается:
– Под водой он сколько времени бывает, как ему без жабров?
Слушали, говорили, посмеивались, а в руках у каждого своя работа спорилась. Много чего человеку надо, чтобы человеком жить. А на Севере – особо…
Ивашка каждым днем приносил по плетенке яиц. Дедка Савоня очень его одобрял.
– На зиму, ребята, запас вдвойне делай. Тогда и весну сытым приветишь.
Решено было свежие яйца морозить, насиженные ладить на приманку песцов. Да вот как их отобрать? Как на яйцо ни гляди, оно тебе правду не скажет. Но опять же Савоня за это дело взялся.
Ивашка ставит плетенку с яйцами на стол. Дедка берет яйцо, греет в руке, осматривает. А потом – то в миску с водой положит, то крутанет по столу и ждет, как оно остановится. А то приложит к уху, сделает знак бровями, чтоб была тишина, долго слушает. Раскладывает яйца надвое.
– Энти, Ивашка, в погреб неси. А энти мои, на приваду.
«Погреб» Ивашка давно приглядел. Расселина на левой стороне скал. В ней все лето, до первых снегов и морозов лежит твердый, не тающий зернистый снег. И много мелких осколков льда.
Ивашка ее обиходил, понаделал ниши, вроде полок, закладывал в них яйца, плотно укрывал снегом и придавливал плоским тяжелым камнем, чтобы не добрался пронырливый песец.
Нынче Ивашка полну плетенку утиных яиц добыл. Дедка, как обычно, сел их разбирать.
– Колдует дед, – втихомолку усмехался Степан. – Как леший над мухомором.
Слышал его Савоня – не слышал, а дело свое правил. Вот и последнее яйцо. Дед его и так, и сяк – никак не решит. Наконец поднес к уху.
– Пищит? – задумчиво спросил Федор. Дедка мотнул головой: мол, не мешай слухать.
И вдруг в тишине избушки раздался сердитый утиный кряк.
Дед вздрогнул, выронил яйцо. Оно ударилось в столешницу и расколось, потекло.
– Свежее, – хмыкнул Степан. – Вот так-то и надо проверять. Не ошибешься.
Дед опомнился:
– Озоруешь, Федька. А ить зимой первым печеного али сырого яичка запросишь.
Федор выпучил глаза, хотел ответить, но вместо этого издал жалобный собачий скулеж ивашка едва не лопнул, сдерживая смех.
Савоня тоже хихикнул и кивнул на растекшееся по столу яйцо:
– Ну, давай, щеня, вылизывай.
А ведь мороженое яйцо – лакомство. Сперва его герют в ладонях, чтобы скорлупка легко отстала, затем вылизывают, сосут водянистый белок, а самая вкуснота, когда мороженый желток во рту тает.
Савоня с первых дней очень строго за чистотой и аккуратностью ватажников наблюдал. Чтоб неумытым за стол сесть – такое никому на ум не взойдет. Заготовлял лыко на мочала, разыскал где-то, где только ему ведом, мыльный камень. Да и без него каждый был к чистоте приучен.
Дедка Савоня любил порассуждать наставительно:
– Главный наш помощник, ребяты, это здоровье. Будешь здоров – будешь и сыт и весел, одет и обут. Особо цинги берегитесь – самая опасная хворь. – И не уставал напомнить: свежая оленья кровь, травка-ложечка, сырое мясо, хвоя отварная…
– Ишо добрая чарка помогает, – вздыхал Федор, – да иде ж ее взять?
– Ты, Федор, как малый неслух. Все нос воротишь. Впору тебя березовой кашей поптчевать.
– Али аржаной, – вздыхал Федор, не вслушиваясь.
Он пуще всех обтрепался, хоть и не больше других работал, пуще всех волосьями и бородой зарос, Лешак, словом.
Но посильную работу справлял, не позволял себе захребетником жить, когда каждый сверх сил трудится. Порой, когда легчало и малость сдавала хворь, веселил покрученников – петухом пел, собакой лаял, ухал филином, волком выл – аж мураши по коже.
Однова отца Макария передразнил было – как он акафист дребезжащим голоском торопливо читает. Но Савоня тут же его сердито пресек:
– Не балуй, Федор. Меру знай!
У Федора и другой дар имелся – стряпал хорошо. Не ленился, любил это дело, правда, жаловался на скудость разносолов. Но не прав был: рыба в разных видах, свежая оленина, утка печеная, яйца. К тому же приготовлял и обед, и ужин вкусно и сытно.
Но более всего Федор радовал, когда запевал песни заветные. На все голоса: то за красну девку споет, то сиротинкой обиженной всплачет, то злым разбойником забасит, а то и веселую, к делам подходящую:Коваль, коваль, ковалечек,
Скуй мне, коваль, топорочек…
Да и припляшет при этом, морщась от боли в ногах.
С каждым днем все грустнее певал Феддор свои песни…
– Ничего-то у нас, ребяты, нет, -посмеивался Дедка. – А чтоб все было, сызнова надо начинать.
– Ты об чем, Савоня? – спросил Химков.
– Пообносились. Дыра на дыре, Ивашка, вон, со скалы скатился, шубейку по всей спине разодрал, а штопать да подшивать нечем. А ведь пора настанет – обшиваться придется. И портки новые шить, и шубы с шапками, и рукавички, да и сапоги по камням вскорости собьются. Зима-то не пожалеет.
– Мать честна! – подхваился Федор. – У Ивашки-то ниток – цельный клубок насучил.
– Нитка без иглы – сирота.
– Рыбья косточка в дело пойдет?
– Можно спытать, – вздохнул Савоня, – а толку мало будет. Не всяка кость годна, да не от всякой рыбы.
– Что-то задумал Дедка, – хмыкнул Степан. – Может, скажешь?
– Попробую иглу отковать. – Савоня щедро показал в улыбке все оставшиеся зубы. – Ну-ка, Ивашка, где ты гвоздики сложил?
Савоня выбрал тонкий и длинный гвоздь, обрубил Степановым ножом шляпку.
– Эх, кабы наковаленку…
– А такая сгодится? – Степан махом вогнал топор в чурбак.
– Вот и ладно! – Савоня начал на обухе плющить молотком тупой кончик гвоздя. – А ты, Ивашка, не мешкай, сострогай мне ручку для шильца. Шило нам и другими разами полезно будет
Острие шила Савоня старательно и долго затачивал на камушке, чтобы острие получилось граненым. И терпеливо этот кончик раз за разом грел в огоньке плошки и окунал то в тюлений жир, то в рыбий – пытался придать ему закалку.
А после, еще дня три, каждую свободную минуту высверливал шильцем будущее угольное ушко. И расковыривал его чтобы убрать остроту.
– А то нитку враз перережет.
И добился-таки деде – умельством и упорством.
– Ну-ка, внучек, вдень нитку. И давай свой боярский тулуп в починку.
Ловко и ровно затянул прореху, разгладил ладонью, полюбовался с удовольствием:
– Ровно и дырки не было!
Работать иглой каждый мужик-поморянин был горазд – сколько раз сети починять доводилось.
Дедка воткнул иглу над окошком в трещинку:
– Самое место ей будет, чтоб не затерялась.
И сколько еще нужного приходилось излаживать наново…
А зима неуклоничов близилась. Предупреждала о себе то редким снежком, то неожиданным – в полдень – морозцем, то ледяным дыханием. На море с надеждой уже не поглчдывали – об эту пору судна ждать не приходится. Ни с заката, ни с полудня.
Неугомонный Дедка подгонял с летними делами, чтобы было чем зиму встретить и проводить.
Запасали дрова, рыбу, мясо, соль. Федор взялся коптить уток, что добывал Ивашка, – всем по вкусу пришлись.
Дедка все какие-то травки сбирал – то заквашивал, то на табачок сушил, то развешивал по стенам пучками и связками крупные стебли с луковичками на корню
– А вот ишо, – говорил, довольный, входя в избу, – добрая травка. Мышь от нее бежит, блоха скачет.
– А воша? – спросил Федор.
– А воша на месте мрёть.
От этих травок дух в избе домовитый. И очень приветно с холоду в избу взойти, настуженные руки, сбросив рукавицы, к печному боку прижать.
И с водой труднее стало. Ручейки да озерца до самого дна морозом схватило. И потому за правило взяли: входишь в избу с воли – либо охапку дров прихвати, коли руки свободны, либо ледышки колотые, которые тоже снаружи лежали, загодя заготовленные. Дрова сбрасывали возле печки, лед клали в котел, что на ней все время стоял. А как печь весь день и вовсю протапливали, то и вода всегда была либо теплая, либо горячая.
Эх, скоро зимушка нагрянет! Забот прибавит. Да и опасностей. И буран жестокий может застать непогодой, и Белый хозяин пригрозить.
Оно так и случилось. Вернулся Степан к вечеру, снял тетиву с лука, сумрачно к столу присел.
– Что, Степа? – спросил Савоня, чуя неладное. – Что за напасть?
– Задранный тюлень на берегу. Видно, хозяин объявился.
– Один? Или Семьей? – Дедка рядом присел, озабоченный.
– Не разобрал пока. На камне следа не разберешь.
– Остерегаться надо, – сказал Дедка для всех. – Белый хозяин не шутит.
– И взять-то его нечем, – вздохнул Степан. – Была б рогатина…
А зима – вот она, на пороге. Одна за другой снимались птичьи стаи, выстраивались, тянулись к югу.
С грустью смотрели им вслед ватажники…
Схватка
Шли дни – то морозные, то с теплом. Зима в свои права еще не совсем взошла, морозила не шибко, но остров льдом кругом обложила, да и снежка не жалела. Без лыж из дома – никуда. Дедка о них заранее озаботился – сплел из березок, обтянул шкурами. К каждой паре – длинная палка, опираться при ходьбе. Много легче стало снег бороздить…
Разогрели ушицы, нарезали холодную копченую оленину. Савоня поставил на стол миску с «квашеной» ложечкой, разлил по кружкам хвойный отвар.
Федор вздохнул, брезгливо поморщился.
– Ты, Федор, – строго молвил Савоня, – привереды свои за порогом оставляй. Без закуски хлебово не получишь.
– Хлебца хочется, – пожаловался Федор.
– Да где ж его взять, коли нету? Вот домой вернемся, от пуза хлебца будет.
– Вернетесь, да не все, – вдруг буркнул Федор и, махом опорожнив кружку, брезгливо сплюнул на пол.
Дедка вскочил.
– Таких слов от тебя не желаю! – срываясь на визг, прокричал. – Будь ты годами помене, я б тебе в лоб закатал! – Дед грозно взмахнул ложкой. – Ты есть мужик! Поморского семени. Вот и держи себя в силе. Вон, гляди на мальчонку. Работает не мене нашего, а весел и здоров.
– Ему наше сиденье в забаву, а мне в тягость.
– Федор, – вступил Химков в разговор. – Я за тебя поруку взял. А ты слово дал. Слово держать надо.
Федор понурился, взял щепоть травы, отправил в рот.
– Вот и ладно. – Савоня заговорил ласково, ровно ребенку малому. – Крепись, Федор. Не век нам здесь вековать. Зиму перебудем, а летом в любой день может лодья со зверобоями зайти. Я в это шибко верю. И вам велю. Не оставит нас Господь. И всесвятый Николай-Угодниче.
Все молча перекрестились и взялись за ложки.
Позавтракали. Ивашка собрал ложки, протер ветошкой стол.
– Ну, ребятки, – Савоня затужил опояску, – каждый свой урок знает, повторять не станем. А я пошел капканы проверить – не пустыми же нам в Мезень вертаться.
Утро выдалось славное. Савоня легкой ногой бежал на лыжах. По пушистой ночной пороше, что тонким слоем легла на твердый наст – лыжи шли весело, скользили, не зарываясь.
Дедка щурился от солнца, от сияния белого снега. От легкого ветерка, что шаловливо встречал его на быстром ходу.
Вскоре завиднелась первая, ближняя вешка. Дедка еще больше заспешил. Однако в капкане ждала его только окровавленная песцовая лапка. Да тянулся к скалам неровный след.
– Ушел, окаянец! Лапки своей не пожалел! – сокрушался Савоня. – Ну так я тебя вдогон возьму. Далеко не уйдешь.
Не ушел песец на трех лапках. Но и деду не достался.
Взрыхленный снег в красных пятнах, клочья шкурки, обломки косточек. А кругом большие косолапые следы Белого хозяина.
Огляделся Савоня с тревогой. Следы уходили в даль, к берегу моря…
Савоня вернулся вскоре: два других капкана тоже остались пустыми.
– Плохо, ребятки. – Савоня снял шубейку, устало присел к столу. – Капканы боле ставить не будем. Только приваде перевод.
Рассказал, как дело обернулось.
– Оно так, – кивнул Степан. – Песец часто так уходит.
– По-старому буду ловушки ставить. Как деды наши правили. Но другое дело – гость-таки повадился. Звать – не звали, а дождались.
– Неужели медведь?
– Он самый. Одного песца, что из капкана ушел, догнал. А других, видать, отпугнул от привады.
– Принесла его лихоманка. И откель взялся?
– Ему с острова на остров переплыть в удовольствие.
– Нам такой сосед вовсе ни к чему, – покачал головой Степан.
– Теперь что ж, из дому не выйти? – встревожился Федор. – Ни по нужде, ни за нуждой.
– А я б на него глянул! – у Ивашки аж глаза загорелись.
– Портки не жаль? – усмехнулся Федор.
– А я издаля.
– Теперь, ребятки, так: из дому по одному ни шагу. Степан, сколько у тебя зарядов осталось?
– Один, Дедка. Да и то не очень верный. Ежели не отвадится, – хмуро сказал Шарапов, – я его ножом возьму.
– Не вздумай.
– Бурого брал, и с этим справлюсь.
Савоня лишь головой покачал.
Тревожно стало. С опаской выходили по делам, с опаской прислушивались по вечерам и ночью.
Медведь не показывался. Но бродил поблизости, оставляя тяжелые следы на снегу и свежий помет.
– До моих бы запасов не добрался, – спохватился Ивашка. – Пронюхает.
– Кабы до нас самих не добрался, – ворчал Федор.
Постоянная опасность, близость страшного зверя мешали делать обычные нужные дела: ловить рыбу, песцов, бить морского зверя, охотиться на оленей.
– Нашей стрелой его не взять, – вздыхал Савоня. – Кабы железа немного, можно рожон на рогатину сковать.
– Без рогатины возьму, – все больше серчал Степан. – Или мы тут не хозяева – взаперти сидеть!
Савоня противился.
Однако пришлось…
В одну ночь немного запуржило. Стемнело разом. По случаю улеглись пораньше. В избе было тихо, только потрескивали, догорая, дрова в печи; снаружи шумел ветер, бросал на стены снежную крупу, шевелил кровлю.
Уснули хорошо, но спали не крепко – все что-то чудилось снаружи недоброе. Порой даже казалось, что кто-то настойчиво толкается в дверь.
А утром Савоня, выйдя из дому первым, в голос закричал:
– Ах, злодей! Добрался-таки! Да все ему мало!
Высыпали наружу. Урон был большой. Вся «поленница» из трески, что была сложена под навесом, порушена и разорена. Которая рыба погрызена, которая порвана когтями и потоптана лапами. И лыжи поломаны, хорошо что не все.
– Нажрался вволю, – вздохнул Савоня, – и убрался восвояси.
– Теперь повадится.
– Я его отважу, – сказал Степан.
Дедка приоткрыл было рот, но промолчал.
– Я его ножом возьму. Как мой дед на медведя хаживал.
– Он на бурого хаживал, – предостерегая, молвил Савоня.
Степан усмехнулся:
– Да где ж его, бурого, взять?
Тревога прочно поселилась и в избе, и вокруг избы. Выходили наружу с оглядкой, входили внутрь, переводя дух. На дверь еще один засов приладили, хотя и не очень в него поверили – как наляжет Белый хозяин, выдавит дверь со всеми засовами.
Охота, рыбная ловля приостановились, жили прежними запасами.
– Осадил нас злодей. Не будет покоя от него.
– Да… Напасть.
На третью ночь, когда медведь топтался, взрыкивал и сопел за дверью, Степан вконец осерчал:
– Все! Либо я его, либо он меня!
Утром взял ружье, стал на лыжи и, слова не сказав, ушел по медвежьему следу. Вернулся нескоро. Долго отряхивался от снега, сгребал с усов и бороды сосульки.
– Нашел я его лежку. Место доброе, снег глубокий. Все вместе пойдем.
– Ивашку на хозяйстве оставим, – сказал Савоня.
– Как же! – вспыхнул Ивашка. – Я, что ль, немощный?
– На хозяйстве Федор останется, – сказал Степан. – Я его шубу боярскую заберу.
– Почто? – спросил Федор. – Своей мало?
– Глянулась она мне, – отшутился Степан. – И на шапку твою ушастую давно глаз положил.
– Это ты ладно придумал, – одобрил Савоня.
– Ну, коли надо… – Федор поскреб макушку. – Вернешь ли?
– А не верну – новую тебе справим! – весело пообещал Степан. – Медвежью.
Передохнув, он сел править на камне нож.
– Прямо не нож, а сабель у тебя, – похвалил Федор.
Хорошей ковки и закалки нож. Степан обмотал еще берестяную рукоять узкой оленьей кожицей и изладил петельку – на кисть накинуть.
– Вот и ладно, – вздохнул он, отложив нож. – Без доброй снасти доброй добычи не возьмешь.
– А шуба-то моя на кой тебе сдалась?
– Завтра узнаешь, Федя.
Тягостно тянулся день до ночи. Тревожно от медведя, боязно за Степана. Хотя его спокойствие и уверенность порой отгоняли страх, давали надежду. Да и заделье, хоть и малое, отводило час за часом трудные мысли. До сна починили лыжи, убрали их в избу. Савоня и салазки наладил, да и Федор терпеливо колол полешко на будущие стрелы.
Работа, мирная и нужная для каждого дня, успокаивала…
Но едва заложили засовы, загасили плошки и улеглись, тревожное ожидание вновь заполнило избу. Прислушивались, ворочались с одного бока на другой, вздрагивали от звонкого треска дров в печи. Только Федор уснул прежде других, мерно похрапывал.
Медведь опять пришел в середине ночи, чем-то пошумел под навесом, рявкнул, и слышен был затихающий вдали скрип его тяжелых лап по снегу. Степан ругнулся и натянул край мешка до самого уха, а Ивашка и Савоня не уснули до утра.
Ночной гость раскидал зачем-то заготовленные дрова, развалил сложенные в стопы тюленьи шкуры, оставил на двери глубокие борозды от когтей. И кучу помета у порога.
Прибрались, поругиваясь, под навесом. Плотно завтракать не стали, съели по печеному яичку и вдоволь напились чаю.
Степан искрошил последнюю пулю на мелкую дробь, засыпал ее в ствол ружья, запыжил комком шерсти. Ружье протянул Химкову, пояснил:
– Пороху малая щепоть осталась, да и тот плох – сор один, пулю из ствола на сажень не кинет. Ты, Лексей, как момент настанет, бей ему в самую морду, с самой близи, по глазам.
Алексей кивнул, закинул ружье за спину.
Стали собираться.
Старательно обряжался Степан. Вздел на плечи необъятную шубу, плотно запахнулся, опоясался туго. Надел шапку, завязал на шее ее уши, обернул их концы вокруг. Постоял, раскинул руки, повертел головой – все ли ладно? Дедка Савоня глядел на него острым глазом, довольно покрякивал, скрывая страх и боязнь за охотника. Ивашка глядел с восторженным вниманием, по-мальчишески завидовал. Разве что не поскуливал, как ярый охотничий пес, которого не берут в этот раз за лесным зверем.
Савоня натянул тетиву на лук, сунул за пояс пучок стрел. Степан взял нож и копье, с которым на оленя ходили.
Присели, будто кто-то им подсказал, помолчали, разом встали, перекрестились на образ Святителя Николая.
– Вы там поосторожнее будьте, – сумрачно напутствовал Федор. – Шубу, Степка, сбереги.
– Ну, – выдохнул Савоня, – Бог не без милости, молодец не без счастья. Тронулись.
День выдался ясный. Слепил низким солнцем, белизной снега. Безветренный день. Только верхушки дальних скал слабо курились белесыми облачками.
И тихий день словно застыл на морозе в легкой дремоте. Лишь поскрипывал под ногами снег, да доносился с дальнего лежбища трубный тюлений рев. И казалось, что слышится, как скользко скрипит под неповоротливыми тушами влажная галька.
Ивашка шагал за Степаном и не мог отвести глаз от громадных следов медвежьих лап. «Такой наступит, – думалось ему с опаской, – как пузырь лопнешь».
Степан шагал упруго, напористо, весь нацеленный на предстоящую жестокую схватку с сильно неравным противником. Обернулся на ходу:
– Ты, Ивашка, поодаль от нас держись. Неровен час, под медвежью лапу угодишь – только тебя и видели.
– Ништо, дядя Степан, я прыткий, убегу, только меня и видели.
– Молодец, – похвалил Степан. – Не робеешь.
Обогнули ближние скалы, пошагали к дальним, берегом моря, которое, казалось, навек застыло под неровным, вздыбившимся льдом и оледеневшим снегом. Вышли к длинной, во много десятков саженей, узкой гранитной скале, что спускалась в море, до того гладко вылизанной приливами и отливами, что на ней любой снег смахивало любым ветром. От моря она поднималась к скалам, как ровная столбовая дорога. И терялась в глубокой расщелине.
Здесь остановились. Степан воткнул копье в снег, вытер рукавом мокрое лицо.
– Тут он обитает.
– Спит небось. Чужой рыбки нажравшись, вор безмерный.
– Ну, готовьтесь, ребята. Ивашка, щель видишь? А возля нее камень?
– А то!
– Голышь добросишь? В камень попадешь?
– А как скажешь, дядя Степан.
– Вскользь бросай. Чтоб в щель залетел.
Ивашка подобрал из россыпи круглый увесистый камень, покачал в руке, примериваясь. Повернулся бочком, вытянул вперед левую руку.
– Бей, Ивашка!
Камень звонко ударил в камень, сильно отлетел в расщелину.
Тишина. Напряженное ожидание.
– Ну-ка, еще раз вдарь!
Ивашка и в сей раз не сплоховал. И в ответ в глубине скалы раздался краткий рык.
– Будем на снег его выманивать, – сказал Степан. – Разойдись, ребята, пошире. Нам главное дело – на дыбки его поднять.
Ивашка, не дожидась подсказки, еще один голыш запустил. С той же удачей… Был прежде недовольный рык, теперь – злобный рев. И показалась голова зверя – черный нос, горящие глаза. Ивашка чуть не сел. «Голова-то с меня будет!» – и отступил, пятясь, подальше.
Вылез потревоженный Белый хозяин, огляделся, пригнув голову. Словно, выбирая – с кого из них начать расправу. И было передумал, попятился. Но тут Дедка пустил ему стрелу в плечо. Медведю это что, блошиный укус, но осерчал Хозяин. Рывком выскочил наружу, пошел на людей, его обидевших, оскалив пасть.
Громаден был, из пушки такого не свалишь. Что ему нож в руке человека.
Смотря, однако, какого…
Охотники медленно отступали. Вот уже им и снег по колено. А медведь все еще на твердом. Поди, как железные клацают, скребут трехвершковые когти по граниту. Разве что искры не выбивают. И страшная ощеренная клыкастая пасть, изрыгающая из самого нутра мощное, со слюной, рычание.
Степан, держа в левой руке копье, утвердился в снегу, стоял на самом пути зверя. Савоня разом пустил в его бок еще две стрелы. А тот вроде бы их и не заметил, даже лапой не отмахнулся. И вдруг побежал! Неукротимо, вспахивая снег лапами, весь в буруне-метелице.
Степан не дрогнул, лишь чуть пригнулся и в двух шагах от медведя шагнул в сторону. Тот резко замер, развернулся, взметнув тучу снега. Степан с силой ударил его копьем в бок. Медведь вздыбился – Химков выстрелил ему в пасть, – обхватил морду лапами. И тут же Степан шагнул к нему, прижался всем телом и головой к его брюху. Зверь с ревом облапил охотника. Но тут взметнулся, сверкнул лезвием нож, исчез в левом боку, в самом сердце. Ручьем ударила кровь, пятная снег, заливая белую шубу. И снова мелькнул нож, но уже матово-багровый, и снова погрузился в бок медведя. Тот рухнул, вдавив Степана в снег, и замер. Лишь подергивались кончики лап, бессильно царапая когтями снег.
Бросились разом, опрокинули зверя с живота на бок. Степан, залитый алым, тяжело дышал. Приподнялся на локтях, успокоил:
– Это его кровь.
Встал, пошатываясь, трижды окунул нож по самую рукоять в снег.
– Ай да Степан! – Савоня топтался возле него, похлопывал по плечу, ощупывал, смеялся похоже на плач с облегчением. – Видал, Ивашка?
Парнишку била мелкая дрожь – от страха и восторга.
– Как он тебя в снег-то? – Савоня присел и шлепнул себя по коленям. – А ведь на твердом раздавил бы! И шуба сгодилась. Эк он ее-то. Чуть не на ремни распустил. Остался Федор без шубы.
– И без шапки, – заметил с улыбкой Химков. – Зацепил-таки.
– Тут, – Дедка пнул ногой медведя, – мехов на три шубы. И на дюжину шапок. Однако, ребяты, за дело беремся, пока Хозяин не задубел.
Сноровисто, в три ножа, сняли с медведя шкуру. С передних лап, обрезав когти, спустили «чулком» – тут тебе либо меховые портки, либо теплые сапоги. Древки стрел, конечное дело, поломались, но наконечники Дедка бережливо вырезал.
Расстелили на снегу шкуру, распластали тушу. На шкуру сложили сердце, печень, два окорока, с полпуда сала и несколько кусков мяса–медвежатины. Остальное уложили в снежную яму. Ивашка загрузил верхом тяжелые камни – от песцов.
– Ну, тронулись, ребяты! Остальное другим разом заберем.
В шкуру «впряглись» Химков и Шарапов, Ивашка нес на плече теперь уже навсегда ненужное ружье – ни пуль, ни пороха не осталось.
Вернулись засветло. Федор, услыхав веселый разговор, вышел встречать. Всплеснул руками:
– Мать честна! Управились! Дайте-ка подсоблю.
– Беги в избу, застудишься, – сказал ему Савоня. – Теперь тебе сколько ден в дому сидеть, пока мы тебе новую шубу справим.
Тут только Федор глянул на свою бывшую шубу и обомлел:
– Ох, Степушка! Почитай, я тебя спас.
Савоня рассмеялся старческим дребезгом:
– Выходит, его Кружевница спасла.
Федор, не медля, занялся стряпней – свежатинки невтерпеж попробовать. Ивашка у него на подхвате, а мужики шкурой занялись. Растянули, закрепили колышками и камнями, взялись ножами скоблить. Работа трудная, долгая и непростая.
Уже смеркалось, когда они, скатав шкуру и убрав ее под навес, пошли в избу. Умылись, долго молились благодарственно, сели за стол. Вперебой рассказывали Федору, как все было. Хвастать не стали, но и умалять опасное дело охотников не нашлось. Только что-то Ивашка общего веселья не разделял. Мрачно жевал, вздыхая, совсем понурился.
– Ты чтой-то, парень? – окликнул его Степан. – Что смурной такой?
Ивашка не враз ответил.
– Обидно мне, дядя Степан, что никогда мне таким охотником, как ты, не сделаться.
Степан дружески рассмеялся:
– А мне то обидно, что никогда мне не стать таким умелым кормчим, как Алешка. И таким славным корабелом, как Дедка Савоня.
– Ладно сказал, – кивнул дед. – У тебя, Ивашка все лучшие годы и дела еще впереди. А мне ведь тоже, сколько ни проживу еще, утренним петухом, как Федор, не кукарекать.
Ну, Федор и не удержался.
«Лодья!»
По первой зиме тягостно было, весну в сердцах торопили, а после притерпелись. Вошла поморская жизнь, как река в прежнее русло после половодья.
Рыбачили, охотились. Алешка и Степан без добычи домой не ворочались. Ивашка каждым день кошель с рыбой тягал. Федор едва поспевал за тем коптить да засаливать. Дедка по старому способу пecцa добывал, от капканов отказавшись.
Ловушки сладил: колода, на ней обрубок бревна, подпертый чурочкой с привадой. Дернет ее пeceц — да бревном по голове и получит. Без хлопот, и шкурка цела.
Ночь полярная долга, день короток. Главная работа — в избе. Обшивались упорно. Первым долгом шубу Федору скроили и оленьей жилкой сшили. Хорошо удалась. Обрядили Федора.
— Чисто лешак! — похвалил Степан. — Такого невзначай встренешь — обомрешь.
Меховую обувку тоже шили, а вот с исподним не ладилось дело. Чтоб его пошить, и материя нужна, и нитка. А где взять?
— Северные люди, — припомнил Дедка, — кто-то мне сказывал, рубахи из птичьей кожи шьют. Она и тонкая, и мягкая. Вот как.
— Хороши твои байки, Савоня, — усмехнулся Степан. — И, главное дело — к месту.
— А ты, Степа, не спорь, коли не знаешь. Птицу ощипывают, шкурку сымают и столетней бабке в работу отдают.
— А девке нельзя? — смеется Степан.
— Девке нельзя. У ей зубов много, и все острые.
— Чудит дед. К непогоде, что ль?
— А ты дослушай. Бабка эта шкурку во рту часами мнет, голыми деснами. И все лишнее — мясцо, жир — сымает, а шкурку не портит.
— Ай, славно! И бабка сыта, и шкурка цела. Давай-ка, Савоня, возьмись.
Дедка тоже смеется, не обижаясь.
— Никак нельзя, Степа. Одно дело — птица вся в теплые края подалась, другое — у меня еще зубов полно, штук пять.
— Так до весны, может, и остатние зубы тебя покинут, а там, глядишь, и птицы возвернутся.
Байка — не байка, а разговор веселый. Савоня еще раз наказал: исподнее беречь, стирать да штопать.
А Федор уткой покрякал, да песню завел — заслушались. Да ведь песней от беды не отмашешься…
Занедужил чуток Савоня, в пояснице засвербило. Послал Федора с Ивашкой ближние песцовые ловушки проверить, да погоду не угадал.
Ловушки ближними считались, потому как еще и дальние были. Но и ближние — верстах в четырех. Вышли при чистом небе, а как домой вертаться — буран обрушился. Да такой густой — в двух шагах ничего, кроме буйного снега, не видать. Заплутали, изнемогли. Особенно Федор. Хотя его-то нарочно Савоня послал — чтобы размялся.
— Все, Ивашка, — прокричал против ветра Федор, — далее не идем. Зимовать станем. Переждать надо.
Федор лыжную палку в снег воткнул, рукавичку на нее насунул — чтоб виднее была. Шубейку Ивашки в сугроб уложили, шубой Федора укрылись. Вмиг их снегом занесло. Федор, однако, долго со сном боролся, все рукой снег пробивал наружу, чтобы под ним не задохнуться.
Как зашумело, Савоня вскочил — куда и хворь девалась. Тут и Степан с Алешкой подоспели. Ошарашил их дед:
— Федор с Ивашкой, видать, застряли! Да куда вы? Сейчас без пользы. Ни зги не видать. Вот стихнет, тогда и пойдем искать.
Ждали, прислушивались: не стихает ли буря, не доносит ли ветер крик? В тревоге до утра не спали. Всю ночь на окошке плошка светила.
А поутру — на лыжи. По следу, конечно, не шли — какой там след, снега навалило, нанесло до пояса.
Две ловушки, отмеченные вешками, раскопали, пустые оказались. Набрели, наконец, на третью вешку — лыжная палка с рукавичкой. На три вершка над сугробом.
— Неуж замерзли?
— Спят. Как Бурый хозяин…
Дедка лучше всех сообразил — вместо палки лопату прихватил. Докопались до шубы, откинули. Спят. Зашевелились. Федор сел очумело, глаза продрал.
— Сон, братцы, чудный привиделся, — щурился от света Федор. — Будто иду я вдоль Мезени, а на тропке — глядь — рубель серебряный лежит.
— Подобрал? — с интересом спросил Степан.
— И подобрал бы, коли ты не побудил.
— Деньги во сне — к хорошей погоде, — сказал с облегчением Савоня.
– Это смотря в какой день на неделе снится.
— Федор толковал с убеждением. — Ежели в названии дня буквица «рцы» имеется, то к вёдру. А коли нет — к ненастью. А кой нынче день, кто знает. Эк мы опростоволосились — не ведем счета.
— Нынче воскресенье, — проснулся окончательно Ивашка. — Работать гpex.
– Господь простит, — поспешил Савоня и осекся: — А ты почем знаешь? Откель взял-то?
А я счет вел, — пояснил Ивашка.
Не проснулся еще толком, — пояснил Химков. — Сон видит.
Ан нет! Разъяснилось. Ивашка, оказалось, на обороте прялочной доски с первого дня зарубки делал. Коротенькие. А каждая седмииа — чуть подлиннее.
— Ай, молодца, Ивашка! — всплеснул дед руками. — Не медведи ж мы, должны знать — который день, которая неделя. Ты не кидай это занятие, внучек.
…C того дня не бывало вечера, чтобы кто-то из ватажников не напомнил:
– Отчеркнул денек, Ивашка?
Зима миновала. Весна ее сменила, уступила место короткому лету. И опять — гладь моря, пятнышки островов в его дали и ни одного паруса.
День за днем складывались в месяцы, а те — в годы.
И настал день, который Иваишка особо отметил. День ожившей надежды…
День кончатся, близилась ночь. Светлая от белых снегов. Вернулись с промысла ватажники, а младшего все не было — видать, далеко зашел, увлекся.
Беспокойно стало. Химков раз за разом выходил из избы, приставив ладонь ко лбу, всматривался вдаль. Качая головой, хмурился. Савоня тоже недовольно покрякивал:
– Неслух! До скольких раз говорено, чтоб засветло ворочался. Разложить бы его на лавке да всыпать полной мерой.
— Тихо! — привстал Степан, вслушиваясь. — Не иначе Ивашка блажит!
– Ай беда какая? — всполошился дед.
Замерли, вслушиваясь. И донесся истошный заполошный мальчишеский крик. А что кричит — не разобрать.
Степан схватил лук со стрелами, Химков — копье, Дед- ка — топор; выкатились наружу, мешая друг другу в дверях. А и видно стало — бежит Ивашка, в снегу подскакивая, орет, беспрестанно. А что орет — никак не разобрать. И вроде никто за ним не гонится — ни белый медведь, ни бешеный олень. Поспешили навстречу. А Ивашка замахал руками и всей силой выкрикнул:
Встали вкопано, ошалелые. И все враз на море обернулись. Льдом покрытое и снежком присыпанное. Не враз сообразили — какая там, в море, лодья.
Ивашка добежал, отпыхался, воздух хватает, глазищи аж круглые.
— Лодья! Там, на берег выкинутая. Большая! Пошли шибко туда!
Да куда уж, в ночь-то? Хоть и очень хотелось. Такое мечта- нье взыграло — неужто дорога домой обозначилась?
— Завтра пойдем! — решил дед. — Обскажи пока, что за лодья? Крепка ли?
Сбиваясь, повторяясь, задыхаясь, обрисовал Ивашка лодью. Большая, похоже — шведская шхуна. Частью на берегу, на скале, частью (кормой) в море, врезана в лед. Да не больно-то хороша. На дрова ежели только. Обшивка ободрана, палубы нет, шпангоутные ребра торчат, правда, все целые.
Радость поубавилась, но вовсе не сошла. Так или по-другому, а находка щедрая. Можно ли из нее лодью соорудить — то завтра станет ясно; а дерево корабельное все в дело пойдет.
На том и порешили.
Уснуть долго не могли. Все перекликались да затаенно вздыхали; Ивашку без конца по мелочам выспрашивали.
Да он толком-то лодью и не разглядел: как увидел, тотчас домой помчался. А высоки ли борта? А мачты целы? Что там еще приметил?
— Хватит, ребяты, — строго сказал Дедка. — И мальца теребим, и себя дразним. Утро вечера мудренее. Как ты, Федор, приговариваешь: камешком и перышком? Вот так-то.
Но долго еще, молча, не спали. Каждый со своими думками и надеждами. А встали разом, позавтракали и собрались сноровисто, наказали Федору печь топить, ужин состряпать, да и тронулись в путь.
Ивашка все по пути наперед забегал, ровно охотничья собачка от радости, что хозяина к зверю ведет. Дедка за ним аж пыхтеть начал.
— Потише, внучек, а то вовсе не дойду.
Путь неблизкий, остановились передохнуть, а уж далее по- спокойнее шли.
Наконец к полудню показались высокие изломанные скалы, где с весны творился птичий базар. Все больше и больше, все круче шли в гору.
— Куды ее занесло! — ворчливо пыхтел дед. — Чтоб ей поближе пристать.
Но вот меж двух обрывистых скал открылось море. А внизу, меж этих скал, лежала разбитая, чуток присыпанная снежком небольшая шхуна. А точнее — ее останки.
Сверху хорошо было видать — лежит, уткнувшись носом в берег, корма вмерзла в лед; на ней сохранилась частью раз- битая морем рубка. Две переломленные мачты разбросаны по обе стороны бортов. Пoxoжa на обглоданную до ребер великую рыбину.
Не мешкая, спустились вниз. Осмотрели вблизи. Каждый в душе надежду таил, что, поправив шхуну, можно на ней в море выйти, а тут такое…
Но Дедка, отдышавшись, стал бодр и весел:
— Ну, ребятки, унынием грешить не станем. Оно ведь так и так — много полезная находка.
Согласно вздохнули — много нужного дерева, железа, много гвоздей; в носу нашли железную печурку. Рядом с ней — ларь с сорванной крышкой. В нем какие-то черные, с блеском, камни.
— Уголь, ребяты! Соорудим кузню — все нужное ковать станем.
Опять вздохнули разом — коли Дедка ковать собрался, стало быть, вскорости в море выйти не надеется.
Ан нет! — И другое cкaжy, ребяты. Изладим мы себе судно. Ребра целы — мы их на свой лад перевяжем, под наш размер. Мачты есть, киль в исправности…
— Обшивать-то борта и днище чем будем? — сумрачно возразил Химков.
— А вот скажу! Там вот, — Дедка махнул на закат, — народ проживает такой, отродясь свои лодьи обшивали бычьими шкурами. И плавали по всем морям и год, и другой.
— Стало быть, — усмехнулся Степан, — самое время нам коровками обзавестись. Оно и с молотком будем.
— Судишь, как дите! — упрекнул его дед. — бычьих шкур у нас нет и не будет, зато от морского зайца полны закрома. А надо — ты еще добудешь. И палубы с носа и кормы ими закроем. Куда как добро будет!
— А ведь дело говоришь, Дедка, — поддержал Савоню Химков. — До весны лодью сладим. Нам бы еще топор да пару тесел.
— Ребяты! О том и помышляю. На энтой шхуне железа сколько! Будет кузня — будут и топоры, и долота!
Про железо Савоня не зря сказал. Корабельные гвозди — большие и малые, болты, а главное — пощадили волна и стужа массивные рулевые петли. Да еще стальная оковка .форштевня — длинной полосой железо. Бугеля на мачтах, много чего… На корме осталась целой малая пушка на станке с колесиками. Вроде бы, уже совсем ненужная в хозяйстве, да Степану она интересна стала. Сломил ивовую веточку и в дуло засунул;
вынул — снаружи по стволу примерил.
— Что мудришь, Степа? — спросил Химков.
— А то! Ядра в ней нет. А заряд есть.
— Что нам с того?
— ПOpox! — коротко пояснил Степан. И добавил: — Коли до него доберусь, так сколько зарядов для ружья поимею.
А тут еще Ивашка свою добычу доставил — он тем временем в разбитой рубке шарил. Две оловянные кружки подобрал, подсвечник на шесть свечей, моток шпагата…
— А это, Дедка, что за штуковина?
Дедка взял штуковину, повертел в руках. Похожа на замок от кремневого ружья.
— Молодец, внучек! Это по-нашему называется огниво. Пружинка цела, фитильков, сколь надо, наделаем, а кремешков у нас цельный мешочек. — Дедка взвел курочек, щелкнул – справная штуковина.
Кресало, что у зимовщиков было, не шибко удобно. Потому печке все время угольки теплились. Находка удачная была. Домой весело шли. Твердая надежда на скорое, по весне,
возвращение грела и оживляла. Не страшило боле будущее,
не томила неизвестность.
Федор, тоже оживленный и вроде бы окрепший, встретил их добрым ужином в хорошо протопленной избе.
Засветили все плошки, сели ужинать. Перебрасывались веселыми словами, без конца хвалили Ивашку. А Дедка Савоня уже на завтрашний день дела прикидывал. Да и не только на день, а далеко вперед.
— Строить лодью будем там, на месте. Мы с Алешкой. Степке — охота на зверя. Ивашка — в помощь каждому. А ты, Федор, будешь домовничать и свечи катать. Жиру у нас вдоволь, шпагат мы добыли – с большим светом будем. Да я еще приглядел — на корме у ней одно окошко целым сохранилось, врежу-ка я его вот в энту стену — купцами заживем.
Степан покачал головой:
— Строить там — далеко больно. Полдня туда, полдня o6ратно. А работать когда?
— Мы с Алешкой там и обоснуемся. Что мне вспомнилось… Лукич наш сказывал: когда он в столице был, прогнал, что у государя нашего охотничий домик имеется. Вот и Лукич себе в дальнем лесу такой же состроил, возит туда на потеху важных заморских купцов…
— Это ты все к чему, Дедка, плетешь? — спросил с недоумением Степан.
А вот к чему. Мы, хоть и не государь, и не купцы именитые, а тоже люди не последние. И мы себе на том месте охотничий домик соорудим. Teca да шкур нас для этого дела вдосталь, печурка имеется. Ивашка, скорой ногой, будет нам пропитание доставлять.
– Не, – огорчился Ивашка, — я бы с вами..
— Ну, там поглядим.
Отужинали. Дедка по всегдашней привычке вышел перед сном погоду на завтра посмотреть.
– Морозит. Ветра нет. Небушко чистое, звездочки пeperoвариваются. Будем ночевать, ребяты.
Шхуну, по всему виднО, бросило штормом на скалы. Сняться с них не пришлось, да и ни к чему — сильно ее побило. Судя по холостому заряду в пушке, подавали бедственные сигналы. Однако помощи не дождались и, скорее всего, люди спаслись на плоту — обшивка шхуны была снята, а не разбита волной. Видать, и шлюпок не было – штормом сорвало еще в море. Плот, наверное, большой состроили, поскольку шхуна была пуста, как гнилой opex – все, что в ней находилось — груз и припасы, — погрузили на плот. А остальное раскидало и похоронило море. Но и тем, что оставило, зимовщики много были довольны.
Утром снова собрались идти к шхуне. Дедка, не мешкая, изготовил шнур, завязал его узелками, измерив пядями. Степан к палке привязал гвоздь, изогнутый крючком и сильно на конце заостренный — собирался выковырять из дула пыж и собрать пopox. Даже чистую тряпочку отыскал.
Пришедши, каждый своим делом занялся. Дедка с Алексеем обмеряли шпангоуты. Савоня эти мерки твердил и в памяти укладывал. Степан ковырял крючком в дуле. Поначалу дело туго двигалось – вытаскивал помалу клочки сырого войлока, а после исхитрился, зацепил и весь пыж вытянул. Перевел дух. Расстелил на палубе тряпицу. Сковырнул пушечный ствол со станка, перевернул и над тряпицей сильно потряс. Сырой пopox не сыпался, выпадал комочками, неохотно. Со всем терпением Степан расковыривал его крючком и снова тряс не- легкую пушечку над тряпицей. И натряс — две двойные горсти. Завязал в тугой узелок, спрятал за пазуху, довольный.
Ивашка, тем временем, поиски вел: заглядывал во всякие щели, разбрасывал снег, перебирал, откладывал. Набрал до- 6pa: бадейка, короткая ржавая пила, несколько медных заморских монет, небольшая бухточка тонкого каната.
А тут и Дедка дал команду домой собираться. Погрузили ларь с углем на волокушу, остальные Ивашкины находки, – туда же, тронулись в обратный путь.
И с того дня ходили к шхуне постоянно, перетаскивали на волокуше доски, железные части и все иное, что могло сгодиться и без чего не обойтись. Дедка Савоня верно рассудил: избу одним топором срубить можно, а для мореходной лодьи много другого требуется. Долота нужны, скобели, хорошо бы и коловорот. А их без кузни не получишь.
Из досок, что с разбитой рубки сняли, сладили еще и санки-салазки. Много добра к зимовью свезли, много работы впереди виделось…
Трудная зима
В избушке сумрачно. Наледь на окошке в два пальца наросла.
Дедка Савоня потуже опоясался, проверил торбу, сел выкурить трубочку перед охотой.
Федор всхрапнул, вскинул лохматую, в перьях, голову. Поворочался, кряхтя и постанывая.
— Поднимался бы ты, Федьша. Протопить надобно, ведь с холоду вернемся.
— Чтой-то шибко неможется мне нынче, Савоня. То в энтот бок кольнет, то в другой вдарит. Да так резво.
— Ты, Федор, — недовольно проворчал Дедка, — оба бока наскрозь отлежал. Поди, токо по нужде и встаешь.
– Ну еще маненечко отлежу. Как полегчает, так все и справлю — и протоплю, и каши сварю. Чай, крупица-то еще осталась на котелок. Больно кашки хоца. Однако полежу малость.
— Мотри, Федор. А то так-то залежишься, что и вовсе не встанешь.
Савоня подтянул на нем шкуру до бороды, подоткнул по бокам.
— Вот и ладно, — вздохнул Федор, прикрывая глаза. — Ровно в зыбке устроился.
Савоня покачал головой, отошел, присел к столу, тяжко задумался, положив подбородок в ладонь. Беспокойство все пуще забирало.
Однако дело надо делать в первую голову. Поднялся, поскрипывая коленками, пошел к двери.
— Дедка, — жалобно попросил Федор, — ты бы плошку-то засветил. Уж больно немочно одному без света.
— Развидняется вот-вот. — Приоткрыл обитую белой шкурой дверь. — Протопить-то не забудь.
После сумрака избушки Савоня долго щурился, обвыкаясь.
Ослепительно сверкал снег, яростно искрились на изломах нагромождения льдин по краю берега. Тянутся к морю свежий след волокуши.
Алексей со Степаном уже исчезли за камнями. Ивашка, должно быть, черпает из кошеля рыбу.
Савоня глубже надвинул шапку на лоб, приставил к нему ладонь козырьком — разглядел: Ивашка махал ему и что-то неразборчиво кричал, видать, просил помощи.
— Не иначе обрыбился малой, — одобрительно проворчал Дедка. — Не управиться ему в две руки. Пойти подсобить.
Возле проруби приплясывая, Ивашка зачастил взахлеб:
— Полон кошель, Дедка! Одному никак не поднять!
Кошель этот придумал и соорудил Савоня. Нарезав на узенькие полоски оленью шкуру, сплел сеть вроде мешка, открытую сверху. По верхнему же краю надвязал две петли — ухи из ремешков пошире и покрепче. Кошель опускали в прорубь, а в ухи просовывали толстую жердь. Она ложилась по краям, не давая кошелю сморщиться или опуститься на дно.
Ставили кошель с вечера, утром брали из него рыбу. Иной раз ее столько набивалось, что поднять кошель было невмоготу, да и опасались порвать ухи, либо сломить жердь тяжестью улова.
— Вона как, Дедка, — радовался Ивашка. — И с ухой доброй будем, и в запас отложим.
— Ты погодь, — довольно ворчал Савоня, — сперва достань рыбку, а уж потом об ухе мечтай. — Оглядел прорубь, опять в душе похвалил парнишку. Прорубь очищена, обломки льда выброшены из нее, ухи кошеля свободны. — Ну-ка, берись.
Взяли жердь каждый за свой конец, приподняли — она изогнулась, едва не затрещала от натуги.
— Черпать надо! Сломится лесина, так без кошеля останемся.
Ивашка подхватил из волокуши коротенькую острогу, на-чал подцеплять и выбрасывать на лед рыбу. Иная рыбеха поскачет-поскачет да бултых обратно в кошель. Ивашка заливается смехом:
— Вот неслух! Ах ты, прыгун!
Радостно ему от большого улова, от своего труда на общий стол.
Савоня тем временем укладывал рыбу в волокушу, а потом вместе взялись за кошель и выволокли его, облегченный, на лед.
– Однако, Ивашка, ты уже дальше сам управляйся. Мне пора ловушки да силки смотреть. – Дед разогнулся, покряхтел, потер поясницу. Глянул на избушку – не курится из трубы дымок? — Ты только вот что, внучек. Глянь-ка там Федора, дрыхнет, поди. Я ему наказывал печь протопить как следоват. Ну, не знаю… Ежели что, ты уж сам управься.
— Управлюсь, Дедка, — весело отозвался Ивашка. — Мне не в труд.
Ивашка запустил кошель в прорубь, нарубил топором на кусочки некрупную треску и высыпал в кошель, на приманку. Собрал вокруг волокуши уже успевшую попрыгать рыбеху, уложил топор и потянул улов в избушку.
Зимовщики по своим делам трудились до сумерек. Вернулись все враз, словно сговаривались. Усталые, голодные, промерзшие до нутра. Бороды в инее, усы в сосульках. Оттоптали снег с обувок, зашли в избу.
А в избушке тепло, две плошки светятся, на столе чугунок, укрытый заячьей шкуркой, — уха в нем преет. А в миске — горка печеных яиц — успел Ивашка в свою кладовку за ними сбегать.
— Ай да славно!
Скинули шубы, ополоснули руки, сели к столу.
Федор со стонами и жалобами выбрался из постели, вышел наружу. Вернулся быстро — и тут же за стол.
— Федор! — укорил Савоня. — Тебе до скольких разов говорить, чтоб ты дверь как след прикрывал.
— Так силов нету, — отмахнулся Федор. Однако к двери вернулся и прихлопнул.
— И засов заложи, — напомнил Савоня.
— Да на кой? Тут, окромя нас, других разбойников не сыщется.
— Ты, как дитя малое. А ну как Белый хозяин вломится? Тебе же первому голову снесет.
— Мне его не боязно, — вздохнул Федор, усаживаясь. — Мне хвори моей неотступной боязно.
Маялся хворью Федор, слабел. Но ушицу хлебал охотно, правда, приговаривал:
— Хлебца бы к ней. Уже рыбу да мясо нутро не принимает.
Уж очень кашки хочется.
Но крупу берегли — мало ее было. Для удовольствия Дедка Савоня порой варил жиденькую кашицу.
Федор облизал ложку, перекрестился и улегся, покряхтывая.
— Ты кой день-то не умывался? — сердито спросил его Савоня. — Совсем одичаешь.
— Вона! Медведь весь свой век не умывается, а добро живет. Да я и не кошка.
Савоня лишь показал головой.
Поели. На «загладочку» Савоня щедро каждому кислой травки отвалил.
— Что я, козел, что ли? — отказался Федор. — Мне бы кашки.
— Первое средство от цинги, — в который раз строго напомнил Савоня.
Федор никак не хотел признавать, что валит его беспощадная цинга, упрямился:
— Это все от мяса. Кашки бы…
О каше Федор мечтал, потому что с мясом и даже с вареной рыбой зубы не справлялись — шатались во рту и от времени до времени изо рта падали.
Убрали со стола, стали разбираться ко сну.
Савоня и Алексей вышли наружу — посмотреть на небо, — что назавтра погода сулит.
Небо было чистое, звезды сверкали — иные моргали, иные подмигивали. Савоня носом туда-сюда повел, голову набок склонил, будто к тишине прислушивался. А она густая была, ничем не победимая. Только иной раз с моря доносился короткий треск и недолгое шуршание — жило море и подо льдом, дышало во сне.
— Морозно завтра будет. Однако без ветра, — решил Caвоня.
Алексей переступил с ноги на ногу, захрустел снегом. Тяжело уронил:
— Плох Федор.
— Справлять бы ему какую-никакую работку по силам, заделье легкое — может, и встал бы на ноги.
— Да и не поздно ли уже? Не перемогает он хворь, уступает ей.
— Федор всегда ленив был, а тут и вовсе духом пал. На зав-тра ему урок дам — пущай фитилей поболе для свечек насучит. Не велик труд. Да надобен.
— Напрасно я его взял, — вздохнул Алексей. — Надежда была – от вина его отвадить, да не случилось.
— Кто знает, — вздохнул Дедка, — как бы оно там-то пошло?
Лодья — надежда на грядущее. А есть-пить, другие дела каждодневно справлять надо. Словом, забот прибавилось. И Дедка со строительством судна не торопился сам и других одерживал. В большом деле большая подготовка нужна. Чтобы потом не метаться туда-сюда, не прерывать главной работы из-за того, что тут чего-то недостало, там не припасли — все под рукой должно быть.
И потому, как первая забота, отстроили кузню. Дедка наказал Степану снять с тюленя кожу «мешком» — изладил мехи. Соорудил горн, толок куски угля в порошок. Под наковальню приладили якорь со шхуны.
С богом! Зарделся в горне уголь. Заалела в нем стальная полоса. Степан стал к наковальне молотобойцем — вместо молота топор…
Веселый перезвон, ровно колокольный. Дедка звонко молотком укажет место, Степан гулко туда – обухом. Зашипело в бадейке с жиром долото — первая поковка! А далее пошло: молот, кузнецкие клещи, бородок, рубило; свернули и заострили коловорот, рожон к рогатине, еще два топорика сковали;
Алешка к ним топорища вытесал.
Дедка Савоня, сухонький, мелкого росточка, красив был, озаренный пламенем, блестящими молодыми глазами, закопченным лбом, подпаленной бородкой, с ремешком на седых волосах… Старый русский человек, за плечами которого суровые годы труда, опыта, упорства и умельства. А более всего — смелости перед любым делом. И гордости за все, что исходило из-под его неустанных рук…
Когда наладились с ковкой, Дедка отважился и ножницы сковать. До этого бороды и отросшие волосы ножом срезали.
Глянул Химков на ножницы, хмыкнул.
— Такими-то впору медведя стричь. Однако управилисъ.
Сходили еще несколько раз к шхуне, отобрали дельных досок. Пристроили к избе кладовую — от добытых шкур чуть ли стены не ломились. Сняли с кормовой рубки уцелевшее окошко. Дедка его аккуратно в избяную стену врубил. Враз в избе повеселело. Теперь с двух сторон солнышко станет заглядывать, светом радовать.
Настала пора за главное дело приниматься.
Место для постройки лодьи оказалось удачным. Пространство меж двух скал постоянно продувалось ветром, снег здесь ложился, но не залеживался — выметался, как дым из печной трубы. К тому же близко к обрезу моря нашлась ровная площадка, где и собирался Дедка Савоня заложить новое судно.
Однако сперва нужно было построить жилье. Временное, но теплое. Дедка наметил его под свесом скалы, закрывающей от ветра.
Прибыли вчетвером, о двух волокушах, груженных с верхом. Инструменты, мешки для спанья, продовольствие на первое время, охотничий припас, шкуры морского зверя.
До темна успели срубить каркас шалашом и покрыть его шкурами. Установили печурку со шхуны, настелили срубленные березки. Они, конечно, без листвы, одни прутья, но не на голый же камень мешки класть. Вход завесили двумя оленьи- ми шкурами — одну снутри, другую снаружи, чтоб ветром не шибко задувало.
Как смерклось, растопили печь — благо топлива было теперь в достатке — все, что в дело не пойдет, на дрова сгодится. Тепла в шалаше пока не было и света тоже недоставало. Поужинали при одной свечке, расстелили мешки, укрылись шкурами. Дедка приказал всем спать.
— Завтра большой день настанет — новую лодью заложим.
Ночь прошла спокойно. Пошумливал ветер, поскрипывали и постукивали льды у берега, звезды о своем перешептывались.
Дедка поднял зимовщиков до света. Умылись снегом, напились чаю. Савоня роздал работы:
— Ты, Ивашка, бери долото с молотком и вырубай гвозди: всюду и всякие — большие и малые. И в одно место, распрямив, складывай. Тебе, Степа, по всем силам избушку нашу утеплять и обихаживать — я так себе думаю, что мне с Алешкой зиму здесь выйдет проливать. А ты, Лексей, берись за топор, разбирай мачту — она хорошо у нас на киль подойдет.
Пошла работа. Рассказать о ней — и долго получится, и не всем интересно. Но каждому понятно, что нелегко далась — в мороз, под ветром, в худой, в общем-то, одежонке, с темна до темна, полярной ночью.
Степан, когда его помощь на лодье не была нужной, охотился — и на зверя морского, и на оленя дикого, и на песца пушистого ловушки ставил.
Ивашка рыбачил, рыбу заготовлял, исправно бегал с волокушей к строителям – подвозил харчишки, помогал, что просили.
Федор на хозяйстве оставался, стряпал, снег от окна и двери отгребал, избу протапливал – благо дров заготовили в достатке. Правда, все через силу, с охами, жалобами и стонами. Хужей и хужей ему становилось; однажды даже блазня ему под вечер случилась — наваждение. Будто бродит вокруг зимовья старая бабка в лохмотьях и что-то зловеще бормочет. Перекрестился Федор, кинулся в избу, укрылся шубой с головой. И, как ночь наставала, за порог ни ногой.
Раз в неделю, в десять дней строители домой наведывались — помыться, отдохнуть. И тогда за ужином раз за разом разговоры веселей шли, смелее вслух мечталось: вот как по весне сойдет лед вокруг острова, нагрузим лодью добычей — а много ее уже набралось, подымем пapyc и пойдем скорым ходом к своему Беломорью…
— Ивашку-то, — посмеивался в бороду Савоня, — девкам и не признать будет: у него уж yc под носом чернеется.
Поддразнивать брались.
— А кобелек твой, Кудряш, коли жив еще, не вспомнит тебя, поди. Щенком ведь ты его оставил.
— Собачье сердце верное, — бормотал Федор. — Не то — девичье.
И каждый тепло задумывался, вспоминая верных сердцем — теперь уж надежда на встречу окрепла. Вот как весна вернется, да на лето повернется… Однако, не судьба…
В самой середке зимы лодья уже обрисовалась каркасом — день-два, и обшивать можно. Шкуры в избушке стопой сложены, ремни для сшивки из оленьих шкур нарезаны, шилья Дедка еще загодя в кузне изготовил.
— Что, Лексей, сходим до дому, отдохнем денек, да и возьмемся.
— И то! Степка небось нас свежатинкой порадует. Я бы печенке порадовался.
Собрались споро, пошли скоро.
— Это что же такое в нашей стороне светится? — приостановился Савоня. — Месяц-то эвон где. Глянь, Лексей, у тебя глаз посвежее.
— Горим никак! – взревел Химков. Побежали.
Горел дровник. Возле него метался Федор, черпая ведром снег, бросал, причитая, в огонь.
Тут их и Степан с Ивашкой нагнали. Забежали в избу, похватали бадейку, лопату, ушат.
— На избу! На избу кидай, ребяты! — командовал Савоня. Снег шипел, парился. Дрова трещали весело и дружно.
Но избу и кладовку отстояли. Кузню огонь не тронул — она поодаль стояла.
— Без дров остались. — Дедка перевернул лохань, устало на нее присел.
— Моя вина, братцы, — сокрушенно молвил Федор.
…Потемну старался наружу не выходить. Да вот показалось, что дров в избе на ночь маловато занес. Из страха за злую бабку, когда пошел в дровник, взял плошку для света. Набрал oxaпxy, плошку на поленнице оставил, да в избе его сморило. Прилег отдышаться. Дым почуял, треск услыхал…
— Ладно, — сказал Степан, — горевать опосля будем. Хорошо изба целой осталась.
— В холодной избе скучно, — тускло сказал Савоня.
И все за ним об одном подумали: беда, что дров не стало, а друга беда еще пуще — без лодьи тоже остались. Вся на дрова уйдет. Больше их взять негде.
За столом молча сидели. Вздыхали. Федор вину свою сильно переживал. Никто ему укоров не делал, сам себя боле других корил.
— Недаром, братцы, башка третьего дня чесалась.
— Это ты к чему?
— Примета верная — ругать станут. И поделом. Дедка не выдержал:
— Ты, Федька, не майся. Не за тобой вина, болезнь твоя виноватая. Да и мы оплошали — не след тебя одного оставлять. — Савоня пошарил в кисете, набил трубочку — засветились огоньки в глазах дракона. — Однако, покурим, да спать. Утро вечера мудренее. — Перекрестился: — Господи Боже наш, избавь от лукавого и беса полуночного, а уж белым полуднем сами управимся.
Утром Савоня вышел наружу, оглядел небо, море, верхушки скал и, вернувшись в избу, озабоченно сказал:
— Через день-два, ребяты, закрутит. И снег повалит, и ветер нападет. По дрова пойдем, до пурги успеть бы.
А куда? Нету зимой на острове дров. Дрова теперь — только шхуна да недостроенная лодья.
С тяжким сердцем собрались. Запастись веревками; пила да топоры.
— Ты, Федор, особо не суетись. Отлежись маленько. Тебе делов — токо подтапливать, чтобы избу не выстудить. Наружу не выходи, дров, что в избе, тебе хватит.
Осмотревшись на месте, решили начать с остатков шхуны — не поднялась рука лодью на дрова рушить. А, может, и надежда не вовсе угасла.
Пилили, кололи, плотно укладывали на волокуши, увязывали веревками воз, чтобы ни полешка дорогой не обронить.
Впряглись: Савоня с Алешкой в паре, Степан с Ивашкой.
Дедка в шутку чмокнул:
— Трогай, ребяты. — И всей дорогой поглядывал на небо, торопил и поторапливал.
Прибыв, часть дров занести в избу, остальные сбросили возле кузни — складать в поленницу было недосуг, торопились до темна и до бурана еще ездку сделать.
Выпили чаю на скорую руку и снова по дрова тронулись.
Но погода пока не пугала. Небо синее, море белое, ветерок легкий, не обжигающий.
Когда вновь обернулись, дрова, что прежде привезли, были
сложены в аккуратную поленницу под крышей кузни.
— Федор расстарался, — покачал головой Савоня. — Теперь небось как пласт, лежит.
И ошибся. Федор сидел на лавке. В избе светло и тепло, прибрано. Дымком домашним чуть попахивает и жаренной с диким луком олениной.
— Да никак на поправку пошел! — обрадовался Алексей.
Федор, довольный и чисто умытый, смущенно улыбался.
— Ну, теперь пойдут у нас дела! — прихлопнул по бокам Савоня. — Ай ты нас дурачил своей хворью? Ловок!
— Вози дрова, ребята! — хвалился Федор. — Всю кузню набью!
— Ты токо не спали ее по другому разу, — пробасил с усмешкой Степан.
Посмеялись дружно. Поужинали с волчьим азартом, похваливая Федора за вкусную жаренку.
— Ничо, ребяты, — подбадривал Дедка, — вернемся домой — вспоминать будем, как жили-поживали туточки. А возвернемся — мое верное слово. Должон же кто-то на Малый Бурун завернуть, зверя посмотреть — нет ли?
— Вернемся — пировать будем, — подхватил Федор. — Ивашку женим. С Лукичем рассчитаемся — эвон шкур и шкурок поднакопили скоко.
— Лодью жалко. Последняя она из-под моей руки вышла.
Не уберег ее, видать, Акимка.
— Коли за нами не пришли, — сказал Химков, — стало быть, и сам не уберегся.
— Море, одно слово…
Утро опять было ясное. Чуть курились только верхушки дальних скал верховым ветром. А возвращались вечером еще и не пургой, но злой поземкой. Месяц пока что светил, но от времени до времени туманился.
В восемь рук заложили под крышу дрова, Скрылись в избушке.
— На три дня, не менее того, — решил Савона. — Лопату не забыть.
Лопату в избу занести и дров в нее сложили, сколько вместилось. Поплотнее прикрыли дверь.
В ночь зашумело. Ударили в стены снежные заряды. Завыло в трубе, порой загоняло обратно в избу печной дымок. Но не тревожились — и зима не последняя, и пурга не первая.
Она не шибко долго длилась — три дня всего, верно Дедка заметил. И жизнь в избушке шла при ней своим чередом, своими делами, своими заботами.
Несколько раз за эти дни отворяли дверь и отгребали от нее снег. Только не наружу, а в избу. Бросали его в котел, что стоял на печке, там он таял и становился водой. Для питья, стряпни и умывания. Вообще-то, снег мало давал воды, не то что лед, но пока хватало.
Соленая и копченая рыба, кое-какие мясные запасы, травяной и ягодный чай, опять же ложечная трава, от которой по-прежнему воротился Федор, табачок бог весть из чего насушенный Савоней — привычно, сытно, но скучно без хлеба и каши. Однако уже свыклись.
Снаружи выло и мело. Но скучно не было — у каждого на этот случай свое заделье. Света хватало, дедовых побасенок на годы хватит, Федор шутки свои шутил, напевал. Но, правда, все печальнее. И думки у каждого под эти песни свои были. А были и общие.
— Всеж-ки, — рассуждал Савоня, — я бы лодью нашу поберег до весны. Коли б нам не извести ее на дрова, то и достроили б.
— Как зима дале пойдет, — рассуждал и Степан. — Если не шибко морозная да пуржливая, может, и достало бы дров до лета.
Федор при этих словах тускнел и клонил виновато голову. Но никто его упрекать не думал — как случилось, так и сложилось. Могло ведь и из кузни искры занести. Могли б и вовсе без избы остаться…
По ночам хорошо спалось. Пypгa не тревожила — баюкала. Там, снаружи, ветер, холод и стынь, снег неодолимый, а здесь, в избе, тепло и спокойно под крышей и в меховых мешках.
.. Снег метался по острову три дня; наконец улегся. Откопались, вышли на белый свет, зажмурились от снежного сияния.
Спустились к морю, очистили до воды полынью, опустили кошель.
— Все, ребяты, — сказал Дедка, — пошли в избу: глаза беречь надо. От такой белизны ослепнуть недолго.
Как устоялось, как глазами пообвыкли, вновь пошли по дрова. Два дня подбирали остатки шхуны, а на третий, с тяжелым сердцем, взялись рубить каркас лодьи. Федору о том — ни слова.
Разобрали шалаш; шкуры, стойки свезли в избу. Печурку Дедка хотел поставить в доме летом, для стряпни, чтобы не тратить на большую печь много дров, – а для тепла по летнему времени и малой хватит.
…A весна, хоть еще и не наступала, но близилась. И снег, и ветер уже не те. Ветер теплее, снег мягче. Mope все чаще вздыхало, ворочалось во сне, чуя близкое пробуждение.
— Ухо зачесалось, — как-то радостно сказал Федор. — Верная примета к оттепели. Прошла люта зима, всю душу оморозила.
Слабел Федор. Все реже поднимался, стал кашлять. Но не жаловался. Савоня его укорял:
— Прохватило тебя, Федор. На двор простоволосым выходишь, шуба — на лавке.
— Тяжела мне шуба стала, — оправдывался Федор.
Дедка по ночам тревожно прислушивался — как Федор дышит. А у того вместе с кашлем стон прорывался.
К еде Федя вовсе остыл. Дедка поил его чаем из травок. А в один день сварил ему кашу из последней крупы.
Федора аж слеза пробила. Два раза окунул ложку в чашку, отставил, со вздохом:
— Всем помалу хватит порадоваться.
Поняли его покрученники, уважили. Ложки мыть не пришлось.
Потихоньку готовились к весне. Дедка собирал по острову песцовые ловушки за ненадобностью — какие сейчас шубки у песца, худые да облезлые. Химков все-таки решил сладить небольшую лодку, чтобы сплавать на соседние островки. Степан со всем тщанием и терпением перебрал зернинки пороха, что добыл из пушки, избавил его от всякого copa, подсушил. Потом испробовал щепотку — поджег лучинкой на камешке: порох хорошо вспыхнул. Степан довольно прикинул в уме — зарядов на полста хватит.
С того дня охота куда как пуще пошла. В одну зиму Степан не одного Белого хозяина взял. Правда, не всякий раз ружьем. Случалось и рогатиной. Добрый рожон Савоня сковал: бывало так, что медведь грудью на него навалится, всей тушей, а poжон со спины выходил.
Ивашка, с предвесенним азартом, шил новую торбу для собирания яиц — вот-вот потянется перелетная птица. А яйца на столе у покрученников всегда были желанны, и мороженые и печеные.
Но студено было. Днем влажно, по ночам шибко морозно.
Дрова запасенные таяли, что снег под солнцем.
Алексей и Савоня с тяжелым сердцем отправились по дрова. Кручину, что томила, друг от друга скрывали.
…Лодья стояла, не полная ребрами, киль слегка снегом прикрыло.
Помолчали в раздумье, собираясь с духом. Печалуясь.
– Старики говорили, – сказал Савоня, – как две беды вынесешь, все другое горе сбудешь.
— Ты про что, Дедка?
— Все мне думалось, что все вместе вернемся. Ан не выходит по-моему.
— Вернемся ли? Шесть годков пролетело.
— Вернемся, Лексей. Две беды надо вынести. Первая уже позади. Та, что без лодьи остались. Вторая, сам знаешь…
— А мне все думается, не напрасно ли я его в покрут сговорил?
— Не думай. Там он быстрее сгорел бы.
— Может, и так. — Алексей выдернул топор из-за пояса. — Возьмемся, что ли, Дедка?
Взялись. Принялись рубить связи…
День прибавлялся. Ранние мелкие птахи щебетали, стремительно чертили небо.
Федор вовсе слег. Исхудал, борода сединой взялась. Тяжко бил его кашель по ночам. Днем молча лежал на спине, глядя в потолок, тяжко думая.
Однажды вдруг тихо сказал:
— Шея зачесалась.
— Это к чему, Федор? — Думали, шутит.
— Это, братцы, собираться мне в дальнюю дорогу.
— Да не спеши, — попробовали ободрить. — Даст бог, вместе поплывем.
— Шубу-то мою белую Кружевнице отдайте. Поклон ей. — И, надолго замолчал.
Собрал силы.
— Ты, Лексей, не казни себя, что в покрут меня взял. Кому я там нужен был? А здесь шесть годков счастливых прожил, в дружбе и в заботе. За то вам, братцы, спасибо. — Выкатилась из глаза слеза, затерялась в бороде. — И Еще благодарствую, братцы, что не корили ни словом, ни глазом за мою вину. А вина не мерена, отрезал я вам дорогу до дому. Ах, как тяжко с такой виной уходить. Не смягчив, не поправив.
– Об этом не думай, – за всех сказал Савоня. – Никто тебе ее не поминал, и поминать не станет. А коли правду говорить, моя вина во всем. Кто на Малый Бурун лодью завернул? Савоня. Кто вас от близких оторвал? Опять же он, сиделец окаянный. А твоей вины ни в чем нет. Да и не вина это вовсе, а беда.
Тяжко стало в избе. Знали, что близок Федора последний час, а настал он — и печаль за горло взяла. Мужики зубы стиснули, Ивашка слез не сдержал.
А Федор и пошутить попробовал:
— Отпел бы я сам себя на манер отца Макария, да гpexa боюсь. — Помолчал, улыбнувшись. — Вы уж, братцы, в Мезени-то, как вернетесь, панихидку справьте. Мне покойнее будет. Грешно жил…
— Не печалься, Федор. Кто без греха прожил? Слабой рукой перекрестился Федор, прошептал:
— Прости, солнце красное. Прости, море студеное.
Ночь без сна прошла. Лежали, прислушивались. К утру Федор тихо отошел, лишь вздохнув, как с миром засыпающее дитя.
Дедка встал, затеплил лампадку под образом Николая-угодника. И распорядился так, будто давно к такому случаю готовился. Да ведь оно так и было.
— Лексей, пойдешь со мной, топор захвати. Степан, в кузне, у задней стены обшивочные доски сложены. Тебе задача гроб из них сколотить. Ивашке после задание будет.
Привел Химкова к месту, где летом плавник складывали, показал небольшой дубовый стволик.
— Нарочно берег? — догадался Химков. И доски со шхуны тож?
В два топора живо сладили крест, позвали Ивашку. Наказали ему вырезать на кресте печальные буквы с цифирьками. Снесли крест на горушку, с которой сошел снег и где земля начала оттаивать. Ивашка соорудил по поморскому обычаю двухскатную кровельку на крест, украсил ее подзорчиками в виде рыбок и птичек. Тем временем и Степан управился. К полудню и могила была готова…
— Со святыми упокой, Христе, душу раба Твоего Федора, идеже несть болезнь, ни печаль, ни воздыхание, но жизнь бесконечная.
Перекрестились, вытерли щеки рукавами.
— И помянуть-то нечем, — выдохнул Степан.
— В Мезени помянем, — уверенно сказал Дедка.
Опять пошли дни. Первое время пусто было в избе без Федора: ни ворчанья его, ни вздохов, ни песен. Шубу белую снесли в кладовку, а лавку, где спал Федор, ничем не занимали.
…Весна укрепилась. Mope освободило Малый Бурун ото, льда. Остались кругом лишь забереги — где на полверсты, где на две. Уж и лето недалече…
Домой!
Ясным днем забрался Ивашка по своему обычаю на самый верх Птичьей скалы, сел передохнуть прежде, чем за дело браться. Смотрел в синюю даль. Привычную, до каждого островка знакомую. Вот этот с бурым мишкой схож, что к воде припал напиться. Другой ежиком видится, а вот тот вроде как знакомая изба Окладникова. А там, где морская синева сливалась с небесной, углядел меж островов что-то вроде облачка.
Ивашка отвел глаза в сторону, оглушенный весенним птичьим гвалтом и ослепленный сказочным долгожданным явлением. Долго не решался вновь устремить взволнованный взгляд в даль моря.
…Да, это было судно. И уже можно было различить — большая кочмара о трех мачтах.
Забыв кошелку, Ивашка не спеша спустился со скалы и также неторопливо пошел к дому. Он уже однажды, отроком, задыхаясь, бежал к нему и заполошно вопил: «Лодья!». Нынче это был уже иной Ивашка. Крепкий молодец, статный молодец. И роста набрал, и в плечах раздался. Бородка курчавилась, басить начал — совсем мужик стал, поморянин. И не к лицу теперь суматошным мальцом весть объявить — хоть и радостную.
На пороге спокойно сказал:
— Лодья, кажись, в море. В нашу сторону правит. Дедка привстал:
— Откель правит?
— С полудня.
— Не поблазнилось?
— Сами глядите, — пожал Ивашка крутыми плечами. Боясь поверить, вышли на берег.
— Она, — выдохнул Дедка, — мезенская. Ну-ка, Ивашка, пали костер. Да подымнее.
Этот костер на Ближнем камне шесть лет своего череда ждал. С первых дней его сложили, подправляли сухими дровами и влажным мхом. Выхватив из печки головню, Ивашка мигом выбежал на камень, подпалил растопку. А как занялись дрова, полотил поверх пласт мокрого мха. Черный клуб рванулся к небу.
На судне сигнал заметили, вмиг изменили чуток курс. Зимовщики не выдержали внешнего спокойствия, сорвали шапки, махали, кидали вверх, приплясывали, ровно хмельные:
— Братцы! Братцы! — бросились бежать навстречу по задержавшемуся возле берега льду. Скользили, падали…
Кочмара стукнулась носом в ледяную закраину. С нее по- прыгали на лед мезенцы. Да половина из них — знакомцы и родня.
— Братцы! Живы!
— Сысой! Ефимка! Антипушка!
— А это кто? Ужель Ивашка? Ай да возрос! Не признать.
— А Савоня-то омолодел!
— Обженить впору!
— Шесть годков, братцы! Уж не чаяли свидеться.
— Степка — медвежий страх! Куда как заматерел, еще пуще.
— А шерстью-то обросли. Ровно лешие.
Потоптались возле судна, обтерлись от слез, гурьбой по- валили на берег.
— Хлебца, братцы, захватите! — взмолился Степан. — И солюшки вволю!
Ввалились в избу — она сразу мала стала.
— А де ж остальные покрученники? — спросил, опираясь, Ефимка.
— Откуда нам знать? — вздохнул Савоня. — Они в лодье оставались, когда мы сошли.
— Лодью-то вашу нашли и пригнали. И ничего подумать не
могли. И сама в целости, и все в ней сбереглось. Только без людей. Так и решили, что вы все вместе затерялись. Каждый год на Грумант ходили и следа вашего не сыскали.
— Стало быть, прибрал их цapь морской, — посетовал Савоня. — Ненасытный.
— А Федор-то где? — спросил кто-то.
Савоня показал в окошко, где упокоится Федор.
— Чуток не дождался, — сказал Химков. — Ослаб сильно. Помолчали. Так оно — кого нет, того и весна не воротит.
— Скорей бы до дому, — вздохнул Ивашка.
— И то! — засмеялся Ефим. — Тебя-то уж девки заждались.
Сколько сватов Любаня Химкова отвадила, без числа.
Это не в пример. Поморяне парнишек рано к делу пристраивали, а девок тож на сухари не сушили — рано замуж отдавали. Стало быть, Любаня крепко руку за Ивашку держала.
Верила в добрый конец.
Ивашка зарделся, а Савоня его поддел:
— И как решать будешь? Кто тебе милей остался — Устя либо Настя? Которой прялицу вручать станешь?
— В теплые страны подавайся, — вроде всерьез посоветовал Степан. — Там, сказывают, сколь женок прокормишь, стоко и держи.
…Засиделись далеко за полночь. Всё разговоры вели — как здесь зимовали-бедовали, что в Мезени за эти годы поменялось. Да разве с первой встречи после долгой разлуки все переговоришь?
— Ладно, ребяты, — сказал Савоня, — как дальше быть, завтра решать станем.
Разобрались на ночлег; кто на судно вернулся, кто в избе остался. Дедка Савоня долго не спал, молился, вздыхал, ворочался…
Промысел мезенцам оставить никак нельзя. Но и откладывать возвращение зимовщиков жестоко. И сами они истосковались, и близкие их измучились безнадежной тревогой и тайной надеждой. Скорее бы порадовать безмерной радостью. С общего согласия порешили верно: охотникам прибывшим остаться на острове, делать свое дело, а кочмару отправить в Мезень. С зимовщиками и ихней богатой за шесть лет добычей.
Собрались cпopo. Однако грузились едва ли не полдня.
Ходили туда-сюда, от кладовки к судну, от него обратно в кладовку. Разгружали кочмару от охотничьих припасов на лето, загружали добытыми шкурами.
Велика кочмара — боле семи сажен по длине, да взять могла до семи сот пудов, а загрузилась до полного груза. Сверх двухсот оленьих шкур приняла на борт с десяток медвежьих, двести с лихвой песцовых да пятьдесят пудов оленьего жира. И сколько-то тюленьего, дорогой моржовой кости.
— Потрудились, однако, — передохнул Ефимка, когда последний тюк уложили в трюмы и надежно укрыли. — Мало, видать, спать приходилось.
— Оно так, — согласился Степан. — И холодно бывало, и голодно случалось, а вот скучно не было.
Настала пора отваливать.
Поднялись всей гурьбой на горушку, попрощаться с Федором. Постояли молча, сняв шапки. Савоня вздохнул:
— Вот и прожил Федор свою жизнь, без достатка и никакого владения. Всей одежды было, что на нем, а хлеба — что в нем. Покладист был и незлобив. Тем и помниться будет.
Поклонились, спустились к судну.
Прощались долго, с напутствиями и наказами.
— Полного ветра вам, гладкой волны.
…Долго был виден Малый Бурун. Долго, не отрываясь, глядели на него зимовщики, не скрывая тяжких и светлых дум. А вот не было в сердцах гордости в том, что выдержали шесть лет трудностей и забот, — дело привычное, — а была грусть, близкая к печали.
Скрылся, исчез в далеком море Малый Бурун. Будто и не было его вовсе. А в сердцах навсегда остался…
Откуда в Мезени прознали, что возвращаются домой пропавшие в морской дали — чайки, что ли, на крыльях принесли эту весть? А скорее всего, издаля признали знакомую кочмару и сообразили, что без весомой причины она до времени вернуться не могла. Неужели?..
…Валом народ на причалы валил. Впереди всех стайкой мальков детишки брызнули, а от них не отставали бабы-поморки, уже в слезах, заполошные. Из мужиков кряжистых никто степенно не вышагивал, всяк поспешал, как ему удавалось. Не успели зимовщики с борта на пристань попрыгать, а уж враз среди своих затерялись. Каждый стремился обнять своего в немереной радости.
Две красны девки — Устя и Настя, — отца на Любаню кинув, с двух боков обхватили Ивашку за шею, повисли на нем, головы ему на грудь склонив, счастливо разом выдохнули:
«Вернулся»! А что за гостинец из плаванья привез, ни одна из двоих не спросила.
Степана детишки его облепили, коих он с трудом узнавал — за шесть-то лет с мальства в отроки выдались.
Савоню хозяйка не дождалась, она ведь и постарее его была; Кружевнице белую шубу возвратить не пришлось, тоже ее, суматошной, не стало.
Шум превеликий на берегу Мезени-реки, крики, смех — и плач. Хорошо, когда люди от счастья плачут.
Вдруг всколыхнул и раздвинул радостную толпу мощный собачий вой. Мчался к причалу громадный кудрявый зверь, бренча по бревнам обрывком цепи и сшибая на бегу каждого, кто посторониться не поспешил, — так ниц да навзничь, да набок и валились.
Бросился Ивашке на грудь, истошно лизал лицо, визгал, скулил щенком обиженным, взлаивал безумно радостным воем, в котором и упрек, и обида, и безмерное счастье. Дрожал мелкой дрожью. Тoгo и гляди — не выдержит верное собачье cepдцe.
Второй раз в этот год не удержал слезу Ивашка. Обхватил Кудряша за шею, зарылся мокрым лицом в густую шерсть. Всхлипнули оба и замерли.
Такой тишины в Мезени отродясь не бывало…
Степенно, с улыбкой из заседелой бороды, подошел Окладников. Каждого покрученника обнял, трижды расцеловал. Наказал своим молодцам столы на пригорке выставить и скорой, но щедрой рукой накрыть.
Веселье до света шло. Под утро уже, кто послабее, по домам расползался; кого под руки увели, а кто и своими ногами добрался.
Тут и петухи запели… Что еще сказать?
Савоня свою лодью, ту самую, в Мезени не увидал — Лукич ее продал купцу-знакомцу из Архангельска, потому как поморяне ее чурались и доверять ей не хотели. Ну, стало быть, где-то плавает людям на пользу.
По Федору панихиду справили. Помянули щедро, чтоб не обижался, за себя и за других порадовался.
А вот как Ивашка решил, кому — Усте или Насте — прялицу свою вручить, то нам неведомо…
Comments are closed